Глава 127. До потери пульса
На сцене Даня стоял чуть опустив голову,
в свете мягкого, золотого прожектора, словно под солнцем, которое пробивается сквозь старое окно.
Толпа гудела где-то далеко,
но как только он произнёс первые строчки —
всё стихло.
— Скажи, а ты не боишься разбиться насмерть?..
Голос дрожал. Не от страха — от правды.
Он звучал так, будто пел не песню, а исповедь, вырезанную прямо из груди.
И где-то в зале, в полумраке, Лёша замер.
Он узнал эти слова.
Каждое из них было строчкой, рождённой между ними.
Он знал, как Даня писал эту песню — ночью, сидя на подоконнике,
в старой квартире с бабушкиным ремонтом,
в футболке с выцветшей надписью и небритым подбородком.
Он помнил — как Даня тогда повернулся к нему, глаза блестели от вина и бессонницы,
и сказал:
— "Слушай... а если я разобьюсь насмерть, ты запомнишь меня хотя бы на чуть-чуть?"
Лёша тогда засмеялся, подумал, что это шутка.
А Даня не смеялся.
Он просто улыбнулся — тихо, устало, будто уже знал, что всё впереди рухнет.
Теперь Лёша слушал,
как этот голос, такой родной, медленно рвёт воздух,
и каждый аккорд, каждый шёпот струны будто проходил по его телу.
В это дождливое лето я прижимал к себе твоё тельце...
Эти слова — словно нажатие на старую, зажившую, но не забытую рану.
Он вспомнил всё.
Тот дождь, липкий, августовский, когда они шли босиком по лужам,
и Даня вдруг остановился,
снял мокрую рубашку в клеточку — ту самую, его любимую,
и накинул на Лёшу.
— "Замёрзнешь, дурень," — сказал он тогда, смеясь.
Лёша помнит его пальцы — холодные, но нежные.
Помнит, как они стояли под козырьком старого дома,
и Даня тёрся лбом о его щеку, шептал:
— "Навсегда. Слышишь? Навсегда."
И тот запах карамельных духов,
смешанный с дождём, с сигаретным дымом, с чем-то своим, домашним.
Запах, который Лёша потом искал во всех других —
и больше не находил.
Кусать мои губы, нижнюю особенно, до крови...
Он ощутил, как это было —
тёплое дыхание у шеи, губы, цепляющиеся за кожу,
руки, что ищут опору,
и лёгкая боль — та, что делает всё реальнее.
Обнимать рёбра, обнимать, чтоб чувствовать, что рёбра ломит...
Да, Даня всегда обнимал сильно.
Слишком сильно, будто боялся, что если отпустит — Лёша исчезнет.
И, может быть, именно поэтому теперь ему казалось,
что без этих объятий он распадается на части.
Я хочу быть с тобой до потери пульса...
И на этих словах у Лёши перехватило дыхание.
Он не просто слышал — он снова был там.
В маленькой комнате, где свет тусклой лампы падал на стены,
где гитара стояла у кровати,
а Даня лежал рядом, уткнувшись носом ему в плечо.
Тогда Лёша гладил его по волосам,
и Даня полушёпотом сказал:
— "Если когда-нибудь будет больно, просто вспомни, как мы смеялись под дождём. Ладно?"
И сейчас — он вспомнил.
Каждый вздох.
Каждую секунду.
Как будто всё это происходило прямо сейчас,
и если закрыть глаза — можно снова ощутить ту влажную кожу,
тот смех, то "люблю тебя" на выдохе.
Катя смотрела на Лёшу — и не понимала.
Он стоял, будто под водой,
глаза стеклянные, губы дрожат,
а на щеке — блеснуло что-то похожее на слезу.
Он даже не вытер её.
А Даня продолжал петь,
глядя куда-то поверх зала,
но в какой-то момент, на строчке "Любимый, я правда люблю тебя...",
он вдруг поднял взгляд —
и встретился глазами с Лёшей.
Оба замерли.
На долю секунды — но этого хватило,
чтобы весь зал исчез.
И Лёша понял:
всё это время, все эти слова,
все эти "я хочу", "я люблю", "я скучаю" —
были сказаны ему.
Музыка стихла.
Даня опустил голову,
сжал микрофон так, что побелели костяшки пальцев.
Лёша стоял, не дыша,
словно каждое слово Дани оставило в нём отпечаток —
больной, живой, настоящий.
И когда свет на сцене потух,
и зал начал медленно аплодировать,
Лёша всё ещё видел перед глазами не сцену,
а ванну, залитую тёплым светом,
мокрые волосы Дани,
и слышал его голос —
тихий, уставший, но такой любимый:
"Я очень люблю тебя до сих пор.
Да, я очень, я очень люблю тебя."
И в груди снова зажглось то старое чувство —
как будто пульс на секунду сбился,
и всё внутри шептало:
До потери пульса.
