Одиночество.
Ночью Париж был слишком живой, чтобы позволить ей уснуть.
Свет фонарей ложился на стены её комнаты, делая их похожими на страницы дневника, исписанные тенями.
Адель сидела на полу, обхватив колени, и слушала, как где-то за окном смеются люди — чужие, свободные, не знающие, что такое потерять себя.
Она не плакала. Слёзы закончились раньше. Теперь была только боль — не резкая, не громкая, а вязкая, густая, как дым. Та, что живёт под кожей.
В этом одиночестве было не просто отсутствие кого-то. Это было ощущение, что весь мир живёт, дышит, движется — без неё.
Она чувствовала себя прозрачной. Как стекло, через которое проходят лучи, но никто не замечает, что оно есть.
Иногда ей казалось, что она растворяется — в городе, в ночи, в тишине.
Всё, что раньше имело смысл, теперь казалось чужим. Музыка, книги, даже вкус кофе.
Любовь, которая раньше согревала, теперь обжигала — воспоминанием.
Она вспоминала Блейза — не как предателя, а как человека, которого когда-то любила. Того, кто улыбался, когда она читала ему вслух. Кто касался её волос и шептал, что мир станет проще, если они будут вместе.
Она помнила его глаза.
И то, как однажды в них не осталось ни капли тепла.
Эти глаза теперь приходили к ней во сне — и это было самое страшное.
Не потому, что она скучала. А потому, что во сне она всё ещё верила, что он любит её.
Просыпаясь, Адель ощущала пустоту — ту самую, что возникает, когда тебе больше некуда приложить свою нежность. Когда сердце полное, но не для кого биться.
Она не боялась тьмы. Она боялась света — потому что именно утром всё становилось ясным.
Что он не вернётся.
Что никто не спасёт.
Что жить нужно дальше — с этой болью, которая не уходит, а становится частью тебя, как шрам, который не исчезает, даже когда уже не болит.
Адель закрыла глаза и тихо выдохнула.
— Я осталась, — прошептала она. — И этого достаточно.
В тот момент одиночество стало не врагом, а зеркалом. В нём отражалась не только боль — но и сила. Та, что рождается, когда тебя больше некому держать, кроме самой себя.
