2 страница21 июня 2015, 21:21

Нина Асташова и её близкие

Холодный ветер гонит-гонит, и такая тревога во всем. Дымные струи

поземки мечутся по голому льду. Не люблю зимних свирепых вечеров. Мимо

мчатся машины в слезящихся пятнах огней; сливаясь, они превращаются в

полосы, лучи, мечи.

Машины -- дикие звери нашего городского мира. Пещерные медведи,

саблезубые тигры. Человекоядные. Гудеть им запрещено, они мчатся молча,

стиснув зубы. Лишь изредка прорывается короткий сдавленный сигнал: это шофер

не выдержал, нажал гудок -- опасность близка. Я вздрагиваю и вспоминаю Лелю.

Любимая моя подруга и, в сущности, единственная, она погибла под машиной

шесть лет назад, как раз зимой, вечером, в часы пик. Димке было всего

полгода. Разумеется, я его взяла.

Помню, Кирилл, Лелин муж, незадолго перед тем ее бросивший (глупое

слово, Лелю нельзя было бросить, как и меня), -- Кирилл приехал ко мне

разговаривать о судьбе сына. Он даже не скрывал облегчения, когда я сказала:

"Беру". Брала-то не я, брали мы с Сашей, моим старшим, ему тогда было

десять. Я его, конечно, спросила, и он твердо сказал: "Берем". Кирилл думал,

что я буду его упрекать, сидел поникший, уронив голову со спутанными редкими

кудрями, сквозь которые просвечивала кожа. В юности, светлокудрявый, он был

похож на Есенина. А мы в школе увлекались Есениным, томик стихов зачитали до

дыр, до россыпи. Может быть, и Кирилл-то ее привлек своей есенинской челкой,

мягко и гибко игравшей на белом лбу. На поверку человечек оказался мелкий,

но не в этом дело. Есенин тоже был в чем-то мелок, с цилиндром и перчатками,

но в поэзии поднимался до величия...

Погасший, облезший, Кирилл сидел, опустив голову, и мне было его жаль.

Уж больно единодушно все его осуждали: "если б не он, была бы жива..."

Терпеть не могу эту формулу "если б не...". Кто знает, что было бы? Нельзя

по произволу изменять прошлое, вынимать из него отдельные звенья. Прошлое

органично растет вместе с человеком и вместе с ним образует будущее...

Кириллу я так и сказала: "Не убивайтесь, в том, что случилось, вашей

вины нет". Как он обрадовался, бедняга!

Мы с ним остались друзьями, хотя раньше, при Леле, я его не очень

любила. Безотносительно к тому, что он от нее ушел. Упаси бог судить со

стороны о семейных неурядицах. Мало ли что там может быть! Какая тоска

(физическая, духовная) может погнать человека от одной женщины к другой? С

общепринятой точки зрения, бросить жену с грудным ребенком -- абсолютно

дурной поступок, предел непорядочности. Не знаю, как для кого. Я лично

тысячу раз предпочла бы, чтобы от меня ушли, чем из жалости остались. Линия

наименьшего сопротивления: лгать, продолжать тянуть. Так что Кирилла я не

осуждаю.

До сих пор он иногда заходит поглядеть на сына. Смотрит на него

грустно, скованно. В новой семье у него детей нет, да, кажется, и ладу не

слишком много.

Димка, конечно, не знает, что дядя Кира ему отец. Я его официально

усыновила, дала свою фамилию, а отчество -- Григорьевич, как у Саши.

Сашиного отца я когда-то очень любила, эта любовь так до конца и не погибла

даже в потоке подлостей. Осталась благодарность за бывшее мое неотъемлемое

счастье. Гриша, Гришка, Гришастый -- до чего же он был хорош, покуда не

начал врать...

Из института домой провожал меня Лева Маркин. Зря я с ним резка и зря

позволяю всюду за мной ходить -- все замечают и над ним посмеиваются. Мои

резкости он терпит безропотно (я бы на его месте не стерпела). Конечно,

гуманнее было бы прямо сказать ему "нет". Но я не решаюсь, мне страшно

остаться без его преданности, без возможности в любую минуту позвонить ему и

услышать: "Конечно, все что хотите, когда хотите".

Люди считают меня смелой, а, в сущности, я трусиха. Я не боюсь того,

чего обычно боятся женщины: темноты, выстрелов, мышей, техники (сама чиню

пробки в квартире). Не боюсь выступать публично, отстаивать свое мнение. В

высшей степени не боюсь начальства. И вместе с тем втайне, внутри себя,

непрерывно боюсь. Чего? Пожалуй, судьбы, чего-то нависшего, подстерегающего.

После гибели Лели боюсь машин. Часто вижу сны -- кто-то из детей гибнет под

машиной, я кричу от ужаса и бросаюсь туда, под смерть. Просыпаюсь, сердце

стучит, слава богу -- сон.

Заседание кафедры было долгое, нудное. Докладывала я неудачно. Энэн

спал, а потом нес обычную невнятицу. Когда он говорит, остается впечатление,

будто кто-то при тебе чешет правой ногой левое ухо. Говорили и другие --

каждый о своем. Никто меня, в сущности, не поддержал. Видимо, разговор о

двойках, об их причинах и следствиях, попросту изжил себя.

Мою неудачу заметила не я одна. Даже Лева Маркин, не упускающий случая

меня похвалить, на этот раз молчал. Шли мы домой молча. Он хромал, я

старалась об этом помнить и идти медленнее.

Он довел меня до моего подъезда. Мы остановились, он явно ждал, что я

его приглашу зайти (иногда я это делаю). Я не пригласила.

-- До свидания, спасибо за компанию. Вы были на редкость разговорчивы.

Шутки он не принял.

Глаза у него были такие горькие, что мне стало не по себе. Надо бы

сказать сразу, по-честному: люблю другого, уходите, не мучьте себя. Нет, к

этому я, трусиха, не была готова. А может, сказать? Именно сейчас.

Пока я колебалась, он, ссутулившись, стал уходить. Даже не попрощался.

Минуту-две я глядела ему в спину, потом потеряла ее в потоке машин. Когда

кто-нибудь при мне переходит улицу, у меня всегда екает сердце. Какой-то

психоз -- вечное это предчувствие беды. Каждый раз, как идти домой, боюсь: а

вдруг беда уже случилась?

Вошла -- все тихо. Шаги -- появился Саша. Неохотно помог мне раздеться.

-- Все благополучно? -- спросила я. Он кивнул. Отлегло.

Вошла в кухню. Отменная чистота. С помощью чистоты он обычно выражает

свой гнев. Я сказала, подлизываясь:

-- Ну и ну! Все так чисто и красиво...

Молчит.

В детстве его звали Сайкин. Толстенький, сдобный, глаза как изюминки.

Сейчас Саша высок, строен, узок в поясе, широк в плечах. Имени Сайкин

терпеть не может, говорит: "Дамское сюсюканье" (и все равно в мыслях я его

иначе не называю). Строг, взыскателен.

-- Есть хочешь? Обед в холодильнике.

-- Спасибо, не хочу.

-- В институте обедала? Ну как хочешь.

Строг, строг. И не улыбнется. Догадываюсь: пришел Валентин. Сайкин его

не любит и каждый раз дуется -- то больше, то меньше.

Вошла в свою комнату -- так и есть, Валентин. Спит на моей тахте, ноги

свесились, крупная голова глубоко провалилась в подушку.

За что, спрашивается, я его так люблю? Ведь и некрасив, строго-то

говоря. Похож на актера Фернанделя огромностью, лошадиностью. Большие грубые

губы, лицо костистое, все в выпуклостях. Спит и чуть-чуть всхрапывает.

Вероятно, напился.

Да, мой любимый пьет. Еще не алкоголик, но на пути к этому. Путь

извилист, усеян розами, терниями и женщинами. Вероятно, я должна была бы

вмешаться: что-то запретить, чего-то потребовать. Но этого я и пытаться не

буду: не мой репертуар.

И еще одна причина есть, по которой я не хочу вмешиваться. В ней мне

стыдно признаваться даже себе: очарование пьяного Валентина. Напившись, он

никогда не теряет облика. Напротив, становится лучше: такой добренький,

веселый, раскованный.

Вспоминаю, как шли мы с ним вместе с банкета в Доме кино. Праздновали

прием его картины -- прошла на ура (его фильмы всегда либо с треском

проваливаются, либо вдут на ура -- середины нет). Ужин был при свечах --

новинка моды. Актеры, актрисы, поставленные голоса, тосты, непонятные шутки,

смех, от которого качались огни свечей. Я там чужая -- не понимаю шуток.

Поглядывали на меня с вежливым любопытством. Я даже уловила шепоточки: Софья

Ковалевская, синий чулок. Одета я была, по-моему, неплохо, но под их

взглядами чувствовала себя замарашкой: то, да не то...

Удивительно, что Валентин взял меня с собой -- не побоялся. Жена у него

киноактриса, но он ее не снимает из принципа, а она из принципа не ходит на

его банкеты. Красивая женщина, куда красивее меня. Рослая, белокурая,

авторитетная. Мы познакомились на каком-то закрытом просмотре, про фильм она

сказала "сырой". Красивая, безусловно. Кроме жены, у него еще дочь лет

четырнадцати, очень высокая, некрасивая, похожая на него, с такими же

крупными, но юными, пушком обметанными губами. На эти губы я смотрела с

нежностью. Девочка где-то уже снимается; разговор о ролях, о том, кто кого

продвигает... Временами, вспышкой, момент импровизированной игры: два-три

слова, жест, интонация, намек на улыбку -- и тогда видно, что талантлива. В

матери я таланта не вижу, одна вескость. Видно, дочка в отца не только

лицом, но и одаренностью, которая в Валентине видна с первого взгляда.

В их киношном мире, сколько я поняла, мнение о нем такое: яркий талант,

жаль -- пьяница. Он сам про себя говорит: "Я не горький, я сладкий пьяница".

И правда.

...Как мы тогда шли с банкета. Валентин был пьян и прекрасен.

Воплощенная грация. Странно, что при огромном росте, лошадиной голове он так

грациозен. Он словно бы не шел по земле, а скользил на воздушной подушке,

подныривая на каждом шагу. Пел песни (трезвый никогда не поет). Я

восхищалась, на него глядя, его слушая, удивляясь: как это может быть у меня

(пусть временно!) такая прекрасная собственность? Вдруг он стал на

четвереньки (поза пробуждающегося льва), сказал:

-- Не могу больше, зайдем к Сомовым, они нам будут очень рады.

Никаких Сомовых я не знала, а если бы и знала, все равно бы к ним не

пошла. Идея зайти к Сомовым сидела в нем крепко, еле-еле я его отговорила от

этого визита, подняла. Смеялся, большие зубы выдались вперед, как на

лошадином черепе, -- страшновато, но прекрасно. Зашли мы с ним в первый

попавшийся двор. Валентин ухватился обеими руками за толстую бельевую

веревку и повис на ней, раскачиваясь взад и вперед. Подошла собака, обнюхала

ему ноги, села напротив, стала скулить.

-- Ну что, пес? Трудно тебе? Понимаю. Мне самому трудно. Перебрал я,

пес. А ты?

Собака ответила утвердительно тонким подвывом.

-- Ага! Товарищи по несчастью. Послушай моего совета:

никогда не женись.

Собака опять проскулила согласие.

Минуты две-три продолжался их разговор. Мне кажется, они прямо так, без

репетиций, могли бы выступать в цирке. Смешнее всего было то, что Валентин,

вися на веревке, был слишком длинен и ноги, подогнутые в коленях, скребли по

земле. Веревка оборвалась, Валентин приземлился и тут только заметил меня:

-- Женщина! Кто ты такая? Вари мне обед, женщина! Впрочем, не надо, я

сыт. Уложи меня спать.

-- Опомнись, где я тебя уложу?

-- Здесь, под березой. Впрочем, никаких берез нет. Под этим столбом.

Очень уютное место.

Лег сам, пошевелился, удобнее устраиваясь.

-- Здесь же пыльно, -- сказала я. -- Ложись на скамейку.

-- Нет, я создан, чтобы валяться в пыли.

Заснул. Я сидела над ним, сторожа его сон, глядя, как ветер шевелит

редкие волосы над выпуклым лбом, как по-детски полуразинуты крупные губы,

опять и опять удивляясь, за что я его так люблю, и все же любя исступленно.

Когда стало светать, я его разбудила, вывела на улицу, посадила в такси,

дала шоферу адрес. Валентин бормотал: "Женщина, я тебя люблю" -- и по ошибке

поцеловал руку шоферу. Тот был недоволен, меня осудил: "Такая приличная

дамочка и такую пьянь провожают", но, увидев пятерку, смягчился и пообещал

доставить в целости. Отвез Валентина туда, к жене...

...Сколько раз за те годы, что мы с ним не скажу "любим друг друга",

скажем "близки", -- сколько раз спал он в моем присутствии, в моем доме, в

моей постели, но ни разу не оставался на ночь. Ночевать он уходил к жене.

Были и другие женщины, кроме жены и меня. Он этого нисколько и не скрывает.

И все-таки что-то тянет его ко мне. Приходит с поразительным постоянством.

Целуя меня, говорит: "Я тебя люблю сейчас -- навсегда".

Бедная Леля! Пока была жива, все пыталась меня образумить:

-- Ну что ты с ним связалась? Вульгарнейший человек. Валентин

Орлеанский! Разве человек со вкусом выберет себе такой псевдоним?

Я молчала. Разумеется, его настоящая фамилия Орлов куда благороднее.

Что поделаешь! Люблю такого, а не другого. Не благородного, не верного, не

рыцаря "Круглого стола". Его и только его.

-- Ну что ты в нем нашла?

-- Я его люблю. Это я нашла не в нем, в себе.

-- Он тебе изменяет.

-- Знаю. Ничего нового ты мне не сказала. Кстати, он не мне изменяет, а

своей жене со мной и с другими.

-- Ты для него ничего не значишь. Неужели у тебя совсем нет гордости?

-- Есть у меня гордость. Она в том и состоит, чтобы никогда ничем его

не попрекнуть.

-- Ну знаешь... Не нахожу слов.

Бедная Леля!

Впрочем, что значит бедная? Почему-то принято, говоря об умерших,

называть их бедными. Бедные не они, а мы, оставшиеся. Бедная я без Лели.

После ее гибели моя жизнь как-то расшаталась, словно из нее вынули стержень.

Мы были вместе с того дня (в третьем классе), когда она подсела ко мне

на парту и сказала: "Давай дружить". Я обомлела. Я не верила, что кто-нибудь

со мной захочет дружить, не то что Леля -- любимица класса. Белокурая,

стат-ненькая, глаза серо-синие. Девочка-струнка, воительница за правду. На

все отзывалась, во все вмешивалась.

А я была чумазая, этакий заморыш, руки в цыпках. Росла сиротой -- отец

погиб на войне, мать умерла в эвакуации, воспитывалась я у тетки из милости.

Хуже всех одетая, от всех стороной-стороной, и вдруг такая принцесса

подходит и предлагает: "Давай дружить". Было от чего обалдеть.

После этого -- всегда вместе. Вместе готовили уроки (Леля училась куда

лучше меня). Вместе ходили в госпиталь, помогали сестрам -- уже тогда у Лели

возникло твердое намерение стать врачом. Делились всем, что у нас было (у

Лели было больше, чем у меня, но никогда ни разу мне не было трудно что-то у

нее взять). Вместе праздновали конец войны, ходили на Красную площадь. А

потом вместе влюбились в одного и того же мальчика из соседней мужской

школы, плакали от великодушия, уступая его друг другу, а он взял да и

влюбился в Наташку Брянцеву, известную воображалу (Леля сказала: "Хорошо,

что не в нас").

Окончив школу, мы пошли разными путями: она на медицинский, я на

мехмат. Но все равно оставались вместе. Я знала, что есть она, и мне легче

было жить. Ей, наверное, тоже. Мою путаницу с Гришей мы пережили, обговорили

вместе. И когда Кирилл ушел от нее к другой женщине, старше себя, я была с

Лелей. Вместе пеленали Димку. Маленький, он был лыс и изящен, как

французский король. "Севрский мальчик", -- сказал про него Валентин.

После гибели Лели я не могла опомниться, не спала по ночам, брала на

руки Димку и носила по комнате, так мне было страшно. Прошло месяца три, и

тут оказалось, что я беременна, и поговорить мне было не с кем. Первый раз в

жизни я оказалась одна перед сложностью. Мысленно обговорила ее с Лелей --

она посоветовала оставить. Я сказала Валентину: вот, мол, какое дело. Он

чуть-чуть призадумался и произнес:

-- Так они и жили. Спали врозь, а дети были. Как мы его назовем?

-- Иваном.

-- А что? Это идея. Пусть будет Иван. Помнишь, у Пушкина: "Нарекают

жабу Иваном..." А если девочка?

-- Исключено.

Почему-то я твердо была уверена, что родится мальчик. Так и вышло.

Ну не безумием ли было заводить еще сына? Димке девять месяцев, а тут

уже Иван на подходе. И все-таки Иван был нужен. Тому же Димке сверстник,

товарищ.

Сказала Сайкину -- я всегда с ним советовалась во всех делах. Он

отнесся ответственно, обещал помогать, сказал, что в некотором смысле с

двоими даже легче, "они будут замыкаться друг на друга". Носили в ясли сразу

двоих -- я Димку, а Сайкин Ивана. Потом пришлось поменяться: младший стал

тяжелее старшего. Рос он толстый, румяный, голубоглазый, "овал лица в другую

сторону", как говорил Сайкин. Димка, напротив, весь нездешний, прозрачный,

светлокудрый. Одевала я их одинаково, любила одинаково, даже за Димку больше

болела душой. И до сих пор в вечной моей тревоге -- ожидании беды -- Димка

на первом месте; может быть, потому, что Иван сокрушительно здоров. Все у

него проявляется бурно и звучно: хохот, торжество, гнев, обида. Димка полная

ему противоположность: часто болеет, терпелив, вечно думает какую-то свою

абстрактную думу. "Мальчик с камушком внутри", -- говорит о нем Валентин.

Не знаю, как бы я справлялась с этой парой, если бы не Сайкин. Для

младших братьев он вроде отца: строг, справедлив, взыскателен. Называют они

его Александр Григорьевич -- в глаза и за глаза. Когда он водит их в детский

сад (это его обязанность, как, увы, и хозяйство), то по дороге внушает им

правила поведения. Если кто-то не слушается, берет его за шиворот и

встряхивает (это у них называется "потрясение"). Мальчики боятся брата

больше, чем меня. "Ты известная оппортунистка", -- ворчит Сайкин, когда я,

придя с работы, не тороплюсь чинить суд и расправу, ловлю минуты простой,

невоспитательной, материнской любви... Вообще Сайкин на меня смотрит

свысока: "Типичная женщина, хотя и доцент". Считает, что распустила всех --

Валентина, Димку, Ивана...

Сегодня, по счастью, судоговорения не было: я пришла поздно, мальчики

уже легли спать. За своевременностью их отхода ко сну Сайкин следит

неукоснительно: ставит будильник на половину девятого, и если Димка с Иваном

еще не в постели к моменту звонка, штрафует их на конфеты или мороженое.

Какая-то у них сложная система наказаний и поощрений, в которую я не

вникаю...

...Я сидела, гладя на спящего Валентина, но думая о своих детях, прежде

всего о Сайкине, который сейчас, после всех дневных забот, готовит уроки на

кухне. Какое я имела право сбросить свои заботы на мальчика? А теперь

поздно, он уже вошел в роль.

У него с братьями общая комната, так называемый мальчишатник, и там

есть письменный стол, за которым он вполне мог бы заниматься. Но, видите ли,

Димка не может спать при включенном свете: говорит, что у него кошмары.

Слово "кошмары" он так жутко растягивает, что остается только взять его за

худую спинку, прижать к себе и растрогаться. Димка худ неслыханно,

неимоверно. Особенно жалко на него смотреть, когда он в трусах. "И

шестикрылый серафим на перепутье мне явился", -- сказал однажды Сайкин,

глядя на голую спину с торчащими лопатками... Непонятно, где там, в этом

узеньком теле, умещается его неистощимо изобретательная душа. В их с Иваном

совместных "болванствах" Димка всегда зачинщик, организатор, Иван --

исполнитель, но творческий. Смолоть в мясорубке свечку, утопить ковер в

унитазе, разъять пылесос на части и сделать из них рыцарские доспехи -- это

все "болванства", и идея всегда исходит от Димки ("Я придумал мысль", --

говорит он). После того как "болванство" обнаружено кем-нибудь из власть

имущих (мной или Сайкиным), Димка норовит уйти в тень, а Иван смело

подставляет широкую грудь (вернее, широкий зад). Я вообще-то мальчишек не

бью, а Сайкин, бывает, и поколачивает. На его расправу они никогда не

жалуются, а на мою (редкую) жалуются ему.

Называют они друг друга "дурак". Это не ругательство, просто обращение.

"Эй, дурак!" -- кричит один. "Что, дурак?" -- отзывается другой без всякой

обиды. Настоящие ругательства тоже у них в ходу. Откуда только они их

таскают? Детский сад, не иначе (ланкастерская система взаимного общения).

Был ужасный период -- ни мои, ни Сайкина усилия не помогали, матерятся -- и

все. Потом, к счастью, забыли.

Одно время начали покуривать. Обнаружилось это случайно. Пришла я домой

неожиданно рано (какое-то мероприятие отменили); на дворе весна, воробьи

распушились. Предложила ребятам пойти погулять. Полный восторг -- прогулка с

матерью, помимо всего, означает мороженое. Велела надеть вместо валенок

резиновые сапоги. Что-то замешкались.

-- Ты пальцы-то поджимай, поджимай! -- шепотом говорит Димка. Иван

пыхтит:

-- Не поджимаются.

-- Сильней поджимай! Ногу складывай пополам!

-- В чем тут у вас дело? -- спросила я.

-- Ни в чем, -- невинно говорит Димка. -- Наверное, нога у него

выросла.

-- Одна нога? Что за глупости! Дайте-ка сюда сапог! Пришлось дать.

Внутри сапога я обнаружила смятую пачку папирос "Север".

-- Что это такое?! -- грозно.

-- Ничего, -- вопреки очевидности ответил Димка.

-- Папиросы, -- честно сказал Иван.

-- Вы что ж, негодяи, курите?

-- Курим, -- сокрушенно признался Иван.

-- И давно?

-- Два раза, -- сказал Иван. -- И еще два.

Я призвала -- о малодушие! -- Александра Григорьевича. Оказалось, он

знает, что мальчики курят, но за уроками и другими делами ему пока недосуг

было этим заняться.

Курящие дети! Ужас!! Я обрушила на головы мальчиков все свои громы и

молнии, пообещала им раннюю смерть от никотинного отравления, пачку "Севера"

скомкала и выбросила в мусоропровод -- мальчишки ревели так, словно хоронили

близкого человека. Потом мы арестовали оба велосипеда, водрузив их на

полати, торжественно лишили преступников всех сладостей до Первого мая,

загнали, их в мальчишатник и стали обсуждать происшествие. Сайкин отнесся к

нему куда спокойнее меня ("В этом возрасте все курят"), но божился, что у

мальчишек есть еще в заначке запас курева ("Не так бы они ревели, если бы

пачка была последняя"). Вызвали преступников для объяснений. Иван (видимо,

искренне) ничего о запасах не знал, а Димка финтил, выкручивался, но под

перекрестным допросом раскололся и вынес откуда-то еще две пачки "Севера".

Потом оказалось, что раскололся он ровно наполовину: еще две пачки утаил,

Сайкин случайно нашел их в наборе "Конструктор"...

А драки? Бог мой, каких только драк у нас не бывало! И врукопашную и с

оружием -- на сапогах, на кастрюлях, на стульях... После одной грандиозной

драки, когда в ход были пущены вилки и была пролита (в небольшом количестве)

кровь, я потеряла управление, надавала обоим пощечин и заперла в

мальчишатник, крикнув страшным голосом: "Навеки без драк!" Это, видно,

возымело действие, и добрый час после этого в мальчишатнике царила тишина

настолько полная, что я даже забеспокоилась, не случилось ли чего. Вошла --

оказалось, мальчишки дерутся, но совершенно безмолвно: держат друг друга за

щеки и молчат...

Когда мальчики уличены в каком-то преступлении, отруганы и наказаны, в

качестве парламентера выступает обычно Иван. В этой роли он неотразим:

честные голубые глаза, розовые щеки, весь нараспашку. Иван просит прощения,

а Димка откуда-то из-за двери бубнит:

-- Разве так просят? Жалобнее проси, жалобнее...

Валентин зашевелился, и я вынырнула из потока мыслей. Он открыл глаза,

обнял меня за шею и притянул к себе.

-- Милая! Наконец-то пришла! Я уже начал беспокоиться.

Рука была железная, но родная. Я сидела пригнувшись, щекой ощущая его

небритость, чувствуя дыхание выпившего человека. Он мне был хорош в любом

виде. Мне было отрадно в его руке, только трудно дышать, и я выпрямилась.

-- Как он? -- спросил Валентин.

"Он" означало Иван. Я насторожилась, отодвинулась. Для меня не было

Ивана в единственном числе, отдельно от Димки. Обычно Валентин понимал это,

не делал между мальчиками различий, а сейчас, видно спросонья, спутался.

Сразу понял, в чем дело, и заговорил про обоих мальчиков. Хочет их снимать в

своей картине. Роли чудесные. Я колеблюсь, не знаю, хорошо это или плохо.

Скорее всего, плохо, но мне этого очень хочется. Детство проходит,

фотографии не живут, а кинофильм с голосами, движениями остается. Как я

жалею, что нет фильма с маленьким Сайкиным! Он совсем от меня заслонился

теперешним стройным юношей.

-- Я тебя люблю, -- сказал Валентин.

-- Сейчас -- навсегда? -- спросила я, улыбаясь.

-- Ну, как обычно.

Что замечательно в Валентине -- это что он не врет. Пьет, но не врет.

Питье я могу вынести, вранье -- нет.

2 страница21 июня 2015, 21:21