2 страница4 ноября 2017, 12:45

ПРОЛОГ. МОНОМИФ

1. Миф и сновидение

Слушаем ли мы со снисходительным интересом какого-нибудь конголезского колдуна с горящими глазами или читаем с изысканным восторгом утонченные переводы мистической поэзии, Лао Цзы; пытаемся ли вникнуть в сложную аргументацию Фомы Аквинского или внезапно улавливаем удивительный смысл причудливой эскимосской сказки — всегда мы встречаем одну и ту же, изменчивую по форме, но все же на удивление постоянную историю и, вместе с тем, один и тот же вызывающе настойчивый намек на то, что неизведанное, где — то ждущее нас, много больше, чем когда — либо можно будет познать и поведать.

По всему населенному миру, во все времена и при любых обстоятельствах человеческое мифотворчество никогда не увядало; всякое порождение человеческого тела и духа есть плод вдохновения, черпаемого из этого живого источника. Не будет преувеличением сказать, что миф является чудесным каналом, через который неистощимые потоки энергии космоса оплодотворяют человеческую культуру во всех ее проявлениях. Религии, философии, искусства, формы социальной организации первобытного и исторического человека, озарения первооткрывателей в науке и технике, сами сновидения, вспышками врывающиеся в наш сон, — все это зарождается в изначальном, магическом круге мифа.

Просто удивительно, что самая незатейливая детская сказка обладает особой силой затрагивать и вдохновлять глубокие пласты творчества — так же, как капля воды сохраняет вкус океана, а яйцо блохи вмещает в себе все таинство жизни. Ибо мифологические символы — не продукт произвола; их нельзя вызывать к жизни волею разума, изобретать и безнаказанно подавлять. Они представляют собой спонтанный продукт психики, и каждый из них несет в себе в зародыше нетронутой всю силу своих первоистоков.

В чем же заключается секрет этого неподвластного времени видения. Из каких глубин мозга оно берет свое начало? Почему за многообразием своих одежд мифология повсюду оказывается одинаковой? И чему она учит?

Сегодня многие науки занимаются решением этой загадки. Археологи проводят раскопки руин Ирака, Крита и Юкатана. Этнологи расспрашивают хантов, живущих на берегах Оби, и буби из африканских племен, живущих в долинах Фернандо — По. Генерация ориенталистов не так давно открыла для нас священные писания Востока, а также доиудейские источники нашей Библии. Между тем, другая армия ученых — настойчивых исследователей — еще в прошлом столетии начала работу в области этнопсихологии, пытаясь установить психологические основы языка, мифа, религии, развития искусства и моральных норм.

Однако наиболее поразительны откровения, пришедшие к нам из психиатрических клиник. Смелые и поистине эпохальные работы психоаналитиков незаменимы для изучающего мифологию; ибо, как бы мы ни оспаривали детали их подчас противоречивых толкований конкретных случаев и проблем, Фрейд, Юнг и их последователи неопровержимо продемонстрировали, что логика мифа, его герои и их деяния актуальны и по сей день. В отсутствие общезначимой мифологии каждый из нас имеет свой собственный, непризнанный, рудиментарный, но тем не менее подспудно действующий пантеон сновидений. Новейшие воплощения Эдипа и персонажи нескончаемой любовной истории Красавицы и Чудовища стоят сегодня на углу Сорок второй стрит и Пятой авеню, ожидая, когда поменяется сигнал светофора.

«Мне приснилось, — написал молодой американец автору одной из постоянных рубрик в агентстве печати, — что я перекрываю крышу своего дома. Внезапно я услышал доносящийся снизу голос своего отца, который обращался ко мне. Я резко повернулся, чтобы лучше слышать, и в это время молоток выскользнул из моих рук, пополз вниз по покатой крыше и исчез за ее краем. Я услышал глухой удар, как при падении тела.

Сильно испугавшись, я спустился по лестнице и увидел своего отца, лежащим на земле; его голова была в крови. Убитый горем, рыдая, я стал звать свою мать. Она вышла из дому и обняла меня. ‘Успокойся, сынок, это несчастный случай, — сказала она. — Я знаю, ты будешь заботиться обо мне, даже если его не стало’. Когда она поцеловала меня, я проснулся.

Я самый старший ребенок в семье, мне двадцать три года. Уже год, как я не живу со своей женой; почему — то мы не можем с ней поладить. Я очень люблю своих родителей, и у меня никогда не возникало никаких проблем с отцом, за исключением того, что он настаивал, чтобы я вернулся к жене, а я не мог быть счастлив с ней. И никогда не буду»[1].

Здесь незадачливый муж открывает нам с поистине удивительным простодушием, что вместо того чтобы направлять свою духовную энергию на любовь и проблемы супружества, в тайных уголках своего воображения он остается зависим от теперь уже нелепо анахроничной драматической ситуации своего первого и единственного эмоционального опыта, трагикомического детского любовного треугольника — сын, соперничающий с отцом из — за любви матери. Очевидно, самыми долговременными из склонностей человеческой психе являются обусловленные тем фактом, что изо всех животных мы дольше всех остаемся у материнской груди. Человеческие существа появляются на свет слишком рано; они еще незавершенны, еще не готовы к встрече с миром. Поэтому всей их защитой от опасностей вселенной является мать, опекой которой продлевается внутриутробный период развития[2]. Поэтому спустя месяцы после катастрофы рождения зависимый ребенок и его мать составляют одно целое не только физиологически, но также и психологически[3]. Любое продолжительное отсутствие родительницы вызывает у младенца чувство беспокойства и как следствие этого — импульс агрессивности; когда мать вынуждена останавливать в чем — то ребенка, это также вызывает агрессивную реакцию. Таким образом, первый объект враждебной настроенности ребенка оказывается тождественен объекту его первой любви, и его первым идеалом (который впоследствии сохраняется в качестве бессознательной основы всех образов блаженства, истины, красоты и совершенства) является идеал двуединства Мадонны и Младенца[4].

Несчастный отец является первым радикальным вторжением инородной реальности в блаженство этого земного воплощения совершенства внутриутробного состояния; поэтому он в первую очередь воспринимается как враг. На него переносится заряд агрессивности, первоначально направленный на «плохую» или отсутствующую мать, в то время как сильное стремление к «хорошей», находящейся рядом, кормящей и оберегающей матери (обычно) остается. Это имеющее решающее значениедетское распределение импульсов смерти (танатос: дестру — до) и любви (эрос: либидо) формирует основу хорошо известного теперь эдипова комплекса, на который около пятидесяти лет тому назад указал Зигмунд Фрейд как на одну из основных причин неспособности нас, взрослых, вести себя как разумные существа. Как выразился Фрейд: «Царь Эдип, убивший своего отца Лая и женившийся на своей матери Иокасте, является просто олицетворением исполнения наших собственных детских желаний. Но мы оказались более удачливыми, чем он, так как, не став психоневротиками, все же смогли отвратить наши сексуальные побуждения от своих матерей и забыть нашу ревность к своим отцам»[5]. Или, как он пишет: «Таким образом, в каждом зафиксированном отклонении от нормальной сексуальной жизни мы должны были увидеть задержку в развитии и инфантилизм»[6].

Во сне нередко видят люди, будто

Спят с матерью; но эти сны — пустое,

Потом опять живется беззаботно[7].

О печальной участи жены человека, чувства которого остаются незрелыми, так и не выйдя за рамки детского романа, можно судить по иному, внешне бессмысленному, современному сновидению; и здесь мы начинаем ощущать, что вступаем в сферу древнего мифа, но претерпевшего любопытный поворот.

«Мне приснилось, — пишет встревоженная женщина, — что большой белый конь повсюду следовал за мной. Он испугал меня, и я оттолкнула его. Оглянувшись, чтобы посмотреть, продолжает ли он следовать за мной, я увидела, что конь превратился в мужчину. Я велела ему зайти в парикмахерскую и остричь свою гриву, что он и сделал. Когда он вышел оттуда, то выглядел совершено как человек, за исключением того, что у него были конские копыта и голова, он следовал за мной повсюду. Он приблизился ко мне, и я проснулась.

Я замужняя женщина, мне тридцать пять лет, у меня двое детей. Я замужем уже четырнадцать лет и уверена, что муж не изменяет мне»[8].

Бессознательное посылает в наш мозг разного рода фантазии, химеры, ужасы и иллюзии — будь то во сне, средь бела дня или в состоянии безумия; ибо под фундаментом сравнительно упорядоченного строения, которое мы называем нашим сознанием, мир человека простирается глубоко вниз, в неизведанные пещеры Аладдина. Там нас, кроме драгоценных камней, ожидает и опасный джинн: предосудительные или сдерживаемые психические силы, которым мы не запотели или не осмелились дать волю в нашей жизни. И они могут оставаться там неведомыми для нас до тех пор, пока какое — то случайное слово, запах, вкус чашки чая или взгляд не коснется магической пружины, и тогда наш мозг начинают посещать опасные посланники. Они опасны потому, что угрожают самому остову нашей уверенности в будущем, на который мы сами опираемся и на котором строим свою семью. Но они также дьявольски пленительны, ибо сулят ключи от целого царства, где нас ждет заманчивое и пугающее приключение открытия самого себя. Разрушение мира, который мы построили и в котором живем, и себя в нем; а затем возрождение к новой, более смелой чистой всеобъемлющей и истинно человеческой жизни — вот в чем соблазн, обещание и ужас этих тревожных ножных визитеров из мифологического царства, которое мы носим в самих себе.

Психоанализ, современная наука толкования сновидений научила нас не оставлять без внимания эти бестелесные образы. Она открыла путь, позволяющий им выполнить свою работу. Опасные кризисы индивидуального развития спокойно проходят под ограждающим присмотром опытного знатока языка и законов сновидений, который принимает на себя роль и обязанности древнего мистагога, или проводника душ, колдуна из первобытных лесных святилищ, где вершится таинство инициации. Врач — это современный властитель мифологического царства знаток всех тайных путей и заклинаний. Его роль точно соответствует роли Древнего Мудреца из мифов и сказок, слова которого помогают герою пройти через испытания и ужасы фантастического приключения. Он — тот, кто, следя за этим невероятным приключением зачарованной ночи, вдруг появляется и указывает на сверкающий магический меч, который сразит ужасного дракона; рассказывает о ждущей впереди невесте и замке, полном сокровищ; прикладывает целительный эликсир к смертельным ранам и наконец возвращает победителя обратно, в нормальный мир повседневной жизни.

Теперь, когда, учитывая все сказанное, мы обращаемся к рассмотрению многочисленных удивительных ритуалов примитивных племен и великих цивилизаций прошлого, становится очевидно, что их цель и фактическая задача заключались в том, чтобы перевести человека через пороги преобразования которые требовали изменения характера не только сознательной, но и бессознательной жизни. Так называемые обряды перехода, занимающие видное место в жизни примитивного общества (ритуалы рождения, присвоения имени, вступления в зрелый возраст, бракосочетания, погребения и т. д.), отличаются обязательными и обычно очень жесткими актами разрыва, посредством которых разум радикально отсекается от установок, привязанностей и образа жизни той стадии, что остается позади[9]. Затем следует период более или менее длительного уединения, на протяжении которого исполняются обряды, нацеленные на то, чтобы ознакомить нашего путешественника по жизни с характером и должными ощущениями его нового положения, чтобы, когда наконец наступит время для возвращения в нормальный мир, посвященный по существу оказался заново родившимся.

Самым удивительным является тот факт, что большое число ритуальных испытаний и символов соответствуют образам, непроизвольно появляющимся в сновидениях в тот момент, когда пациент, проходящий курс психоанализа, начинает отказываться от своих детских фиксаций и делает шаг в будущее. У аборигенов Австралии, к примеру, одним из основных моментов испытаний инициации (когда юноша с наступлением зрелости отдаляется от своей матери, официально вводится в общество мужчин и знакомится с их тайными знаниями) является обряд обрезания. «Когда приходит время обрезания, мальчикам из племени мурнгин отцы и старики говорят: ‘Большой Змей Отец слышит запах твоей крайней плоти; он требует ее’. Мальчики принимают сказанное за чистую правду, это чрезвычайно пугает их. Обычно они находят убежище у матери, бабушки или у какой — либо другой любимой родственницы, так как знают, что мужчины собираются отвести их в мужское место, где ревет великий змей. Женщины ритуально оплакивают мальчиков; это делается для того, чтобы не дать великому змею проглотить их»[11] — Теперь давайте посмотрим на соответствие этому из бессознательного. «Одному из моих пациентов, — пишет доктор К.Г Юнг, — приснилось, что из пещеры на него бросилась змея и укусила в область гениталиев. Это сновидение имело место в тот момент, когда пациент убедился в правильности психоанализа и начал освобождаться от уз своего комплекса матери»[12].

Основная функция мифологии и ритуала всегда заключалась в символике, увлекающей человеческий дух вперед, в противодействии тем другим низменным человеческим фантазиям, которые привязывают нас к прошлому. В действительности, вполне может быть, что высокий уровень невротических расстройств в наше время обусловлен упадком институций — носителей такой действенной духовной помощи. Мы остаемся привязаны к неизгнанным образам нашего детства и потому оказываемся не готовы к необходимому переходу в зрелость. В Соединенных Штатах существует даже тенденция к совершенно противоположному, цель заключается не в том, чтобы взрослеть, а в сохранении вечной юности; не в отдалении с наступлением зрелости от Матери, а в том, чтобы оставаться верным ей. И поэтому в то время как мужья, став юристами, коммерсантами или руководителями, как того желали их родители, поклоняются своим мальчишеским святыням, их жены даже после четырнадцати лет замужества, родив и воспитав прекрасных детей, все еще ищут любви, которая может прийти к ним только с кентаврами, силенами, сатирами и другими похотливыми демонами из свиты Пана, либо, как в наших популярных, глазированных ванилью храмах сладострастия — под личиной последних героев экрана. В конце концов должен был прийти психоаналитик, чтобы снова утвердить испытанную мудрость древних, дальновидных доктрин, облаченных в маски плящущих целителей и колдунов, свершающих обрезание; вследствие чего мы обнаруживаем, как в сновидении с укусом змеи, что неподвластный времени символизм инициации спонтанно создается самим пациентом в момент поворота к исцелению. Очевидно, в этих образах инициации есть что — то настолько необходимое психике, что если они не привносятся извне, посредством мифа и обряда, то должны заявить о себе изнутри, посредством сновидения — чтобы наши энергии не оставались запертыми в давно изжившей себя детской, в сундуке на дне моря.

Зигмунд Фрейд подчеркивает в своих работах трудности переходных периодов первой половины человеческой жизни — кризисов младенчества и юности, когда наше солнце поднимается к своему зениту. К.Г.Юнг, с другой стороны, подчеркивает переломные моменты второй половины — когда для дальнейшего продвижения лучезарное светило должно опускаться и, наконец, исчезнуть в темном лоне могилы. В этот полдень нашего жизненного пути обычные символы наших желаний и страхов превращаются в свои противоположности; ибо в это время уже не жизнь, а смерть бросает нам вызов. В это время сложно покинуть не лоно, а фаллос — если, конечно же, сердце еще не охватила усталость от жизни, когда смерть зовет к себе обещанием блаженства вместо предшествовавших этому соблазнов любви. Мы проходим полный цикл, от могилы лона к лону могилы: неясное, загадочное вторжение в мир физической материи, которая скоро сойдет с нас, рассеявшись как субстанция сновидения. И, оглядываясь на то, что обещало быть нашим неповторимым, непредсказуемым и опасным приключением, мы видим: все, чем мы будем обладать к концу пути, — это ряд стандартных метаморфозов, таких же, через которые прошли все мужчины и женщины, во всех уголках мира, во все известные времена и под любой самой невероятной маской цивилизации.

Так, например, существует история о великом Миносе, царе острова — империи Крит в период расцвета его торговли. В ней говорится, что Минос нанял известного искусного мастера Дедала, чтобы тот придумал и построил для него лабиринт, где можно было бы спрятать что — то, чего весь его двор одновременно и стыдился и боялся. Ибо в его дворце находился монстр, родившийся у Пасифаи, царицы. Говорится, что царь Минос, защищая торговые маршруты, был занят важными сражениями; а тем временем Пасифаю совратил великолепный, снежно — белый, рожденный морем бык. В действительности ничего хуже того, что совершила собственная мать Миноса, не произошло: матерью Миноса была Европа, и хорошо известно, что на Крит ее перенес бык. Этот бык был богом, Зевсом, а благородным сыном этого священного союза стал сам Минос — которого теперь повсюду уважали и которому с готовностью служили. Как же в таком случае Пасифая могла предположить, что плодом ее собственной неосторожности будет чудовище: этот маленький сын с человеческим телом, но головой и хвостом быка?

Люди винили во всем царицу; но царь чувствовал и свою долю вины. Очень давно бык этот был послан богом Посейдоном, когда Минос еще соперничал со своими братьями за престол. Минос заявил, что трон принадлежит ему по праву, данному богом, и обратился к богу с молитвой, чтобы тот в качестве знака прислал из моря быка; свою молитву он скрепил клятвой немедленно принести животное в жертву в качестве подношения и символа своего служения. Бык появился, и Минос взошел на престол; но когда он увидел великолепие посланного зверя и представил какие выгоды ему сулит владение таким животным, то решил рискнуть на соответствующую замену — сочтя, что бог не обратит на это особого внимания. И, возложив на алтарь Посейдона своего лучшего белого быка, он присоединил другого к своему стаду.

Критская империя достигла процветания в условиях благоразумного правления этого прославленного законодателя и образца общественных добродетелей. Столица Крита, город Кнос стал роскошным, изысканным центром главной торговой империи во всем цивилизованном мире. Корабли критского флота отправлялись ко всем островам и портам Средиземноморья; критские товары ценились в Вавилонии и Египте. Отважные суденышки пробивались даже через Геркулесовы Столбы в открытый океан, направляясь затем на север за золотом Ирландии или оловом Корнуэлла[13], а также на юг, огибая выдающийся в море Сенегал, к далекой стране Йоруба и удаленным рынкам слоновой кости, золота и рабов[14].

Тем временем на родине Посейдон вдохнул в царицу неукротимую страсть к быку. И она уговорила искусного царского мастера, несравненного Дедала, изготовить для нее деревянную корову, которая ввела бы быка в заблужение — и в которую она с нетерпением вошла; и бык был обманут Царица родила чудовище, которое со временем стало опасным. И снова был призван Дедал, на этот раз царем, для того чтобы возвести огромный лабиринт с тупиками, в котором можно было бы укрыть это существо. Настолько искусным было это сооружение, что, закончив его, Дедал сам едва нашел обратный путь к выходу. Туда и поместили Минотавра: и впоследствии посылали к нему на съедение юношей и девушек, доставляемых из критских владений в качестве дани с завоеванных народов.

Таким образом, согласно древней легенде, первичная вина лежала не на царице, а на царе; и он действительно не мог ни в чем ее винить, ибо понимал, что совершил. Он обратил государственное событие в личное обретение, тогда как весь смысл его возведения на трон заключался в том, что он больше не являлся частным лицом. Жертвоприношение быка должно было символизировать его самоотверженное подчинение своему долгу. Присвоение же его, напротив, представляло стремление к эгоцентричному самовозвеличиванию. И таким образом царь «божьей милостью» превратился в опасного тирана Хвата — помышляющего о собственной выгоде Точно так же, как традиционные обряды перехода учат человека умирать по отношению к своему прошлому и возрождаться к будущему, так и великие церемонии формального введения сан лишают его приватного интереса и облачают в мантию его профессии Таков был идеал, будь человек ремесленником или царем. Однако святотатством несоблюдения обряда индивид отрезал себя как единицу от большого единого, от всего сообщества: и таким образом Единое разбивалась на множество единиц, и здесь начиналась борьба, в которой каждая единица выступала сама за себя и могла подчиниться только силе.

Образ тирана — монстра встречается в мифологии, в народных преданиях, легендах и даже кошмарах по всему миру; и повсюду его характерные черты по существу одинаковы. Он является стяжателем общих благ. Он — это чудовище, алчно заявляющее о своем праве «мое и мне». Опустошение, вызываемое им, в мифологии и сказке описывается как всеобщее разорение всех его владений. Это может быть не более чем его семья, его собственная извращенная психика или каждая жизнь, которую он разбивает прикосновением своей дружбы и покровительства; это опустошение может охватывать и всю его цивилизацию. Раздутое эго тирана является проклятием для него самого и его мира — независимо от того, насколько преуспевающими могут представляться его дела. Ужасающий самого себя, терзаемый страхом, готовый во всеоружии встретить и дать отпор ожидаемым нападкам со стороны своего окружения (которые главным образом являются отражением его внутреннего, неподдающегося контролю стремления к обладанию), этот гигант самодостаточной независимости является всемирным предвестником несчастья, даже вопреки тому, что сам он может верить, что его намерения исполнены человеколюбия. Куда бы он ни приложил свою руку, там раздаются стенания (если не во всеуслышание, то в каждом сердце — еще более печальные); вздымается мольба о герое — избавителе со сверкающим мечом в руке, удар которого, прикосновение которого, само появление которого освободит землю.

Здесь никто не может ни встать, ни сесть, ни лечь,

Здесь нет даже безмолвия в горах,

А лишь сухой, бесплодный гром без дождя.

Здесь нет даже уединения в горах,

А лишь красные угрюмые лица, ухмыляющиеся и брюзжащие

Из дверей своих домов с потрескавшейся глиной[16].

Герой — это человек, самостоятельно пришедший к смирению. Но смирению с чем? Именно это и является той загадкой, что мы должны разрешить сегодня, и основной миссией, историческим подвигом героя. Как указывает профессор Арнольд Д.Тойнби в своем шеститомном исследовании законов подъема и гибели цивилизаций[17], раскол души, раскол общества не может быть разрешен никакой схемой возврата к добрым старым временам (архаизм) или программами, обещающими построение идеального предполагаемого будущего (футуризм), ни даже самой реалистичной, практической работой, направленной на то, чтобы снова сплотить воедино распадающиеся элементы. Только рождение может победить смерть — рождение, но не возрождение старого, а именно рождение нового. В самой душе, в самом обществе — чтобы продлить наше существование — должно длиться «постоянное рождение» (палингенез), сводящее к нулю непрерывное повторение смерти. Ибо если мы не возрождаемся, то именно наши победы вершат работу Немезиды: роковой исход вырывается из — под личины нашей собственной добродетели. Значит мир — это западня; война — западня; перемены — западня; постоянство — западня. Когда приходит день победы нашей смерти, она настигает нас; и мы ничего не можем сделать, кроме как принять распятие — и воскреснуть; быть расчлененными, а затем возродиться.

Тесей — герой, сразивший Минотавра, попал на Крит извне как символ и орудие поднимающейся греческой цивилизации. Это было явление живое и новое. Но принцип возрождения можно поискать и найти и в пределах империи самого тирана. Профессор Тойнби использует термины detachment(отрешенность) и transfiguration (преображение) для характеристики кризиса, результатом которого является достижение более высокого духовного уровня, делающего возможным возобновление сознательной работы. Первый шаг — отрешенность, или уход, заключается в радикальном переносе ударения с внешнего на внутренний мир, с макро — на микрокосм, в отступлении от безрассудств мирской пустоши к спокойствию вечного внутреннего царства. Но, как нам известно из психоанализа, именно это царство является детским бессознательным. Это то царство, в которое мы вступаем во время сна. Мы вечно носим его в самих себе. В нем находятся все великаны — людоеды и таинственные помощники из нашей детской, вся магия нашего детства. И что более важно, все потенциальные возможности жизни, которые мы так и не смогли реализовать, став взрослыми, все эти наши другие «я» тоже находятся там; ибо подобные золотые семена не погибают. И если бы лишь часть от общей суммы всего утерянного можно было вынести на свет дня, то мы бы почувствовали удивительный прилив сил, яркое обновление жизни. Мы бы возвысились в наших достоинствах. Более того, если бы нам удалось вынести на свет нечто забытое не только нами самими, а всем нашим поколением или даже всей нашей цивилизацией, то мы действительно могли бы стать благодетелями, героями культуры настоящего — фигурами не только локального, но и всемирного исторического момента. Короче говоря, первая задача героя состоит в удалении с мировой сцены вторичных следствий в те каузальные зоны психики, в которых действительно скрыты все проблемы; в прояснении имеющихся там проблем, в разрешении их для самого себя (то есть в том, чтобы сразиться с демонами детской его собственной культуры) и в прорыве к неискаженному, непосредственному восприятию и ассимиляции того, что К.Г.Юнг назвал «архетипными образами»[18]. Этот процесс известен в индуизме и буддизме как viveka,«установление различия».

Архетипы, которые обнаруживаются и ассимилируются таким образом, полностью соответствуют тем, что в ходе развития человеческой культуры инспирировали основные образы ритуала, мифологии и сновидения. Это «вечные, являющиеся в сновидениях»[19], которых не следует путать с индивидуально модифицированными символическими фигурами, которые являются человеку в мучительных кошмарах и в бреду сумасшедствия. Сновидение — это персонифицированный миф, а миф — это деперсонифицированное сновидение; как миф, так и сновидение символически в целом одинаково выражают динамику психики. Но в сновидении образы искажены специфическими проблемами сновидца, в то время как в мифе их разрешения представлены в виде, прямо однозначном для всего человечества.

Следовательно, герой — это мужчина или женщина, которым удалось подняться над своими собственными и локальными историческими ограничениями к общезначимым, нормальным человеческим формам. Такие видения, идеи и вдохновения человека приходят нетронутыми из первоистоков человеческой жизни и мысли. И поэтому они отражают не современное переживающее распад общество и психику, а извечный неиссякаемый источник, благодаря которому общество может возрождаться. Герой как человек настоящего умирает; но как человек вечности — совершенный, ничем не ограниченный, универсальный — он возрождается. Поэтому его вторая задача и героическое деяние заключаются в том, чтобы вернуться к нам преображенным и научить нас тому, что он узнал об обновленной жизни.

«Я бродила в одиночестве по предместью большого города, среди глухих грязных улочек, вдоль которых располагались мрачные приземистые дома, — рассказывает современная женщина, описывая свой сон. — Я не знала, где нахожусь, но мне нравилось обследовать место куда я попала. Я выбрала ужасно грязную улицу, которую пересекала открытая сточная канава, и пошла по ней между рядами лачуг. Вскоре я увидела небольшую речушку, отделявшую меня от более возвышенной и сухой местности, где была мощеная улица. Река была славная, абсолютно чистая, бегущая по травянистому руслу. Я могла видеть колышащуюся под водой траву. Не видно было ни одного места, где можно было перебраться на другую сторону, поэтому я зашла в небольшой домик и попросила лодку. Мужчина, которого я там нашла, сказал, что, конечно же, поможет мне перебраться через реку. Он вынес небольшой деревянный ящик и поставил его у самой кромки реки, и я сразу же увидела, что с помощью этого ящика смогу легко перебраться на другой берег Я почувствовала, что все опасности остались позади, и мне хотелось хорошо вознаградить этого человека.

Размышляя об этом сне, я отчетливо чувствую, что не было никакой необходимости отправляться туда, где я оказалась, и что я могла выбрать приятную прогулку по мощеным улицам. Я отправилась в это грязное предместье потому, что предпочла приключение и, начав, должна была идти дальше… Когда я думаю о том, как упорно я шла вперед во сне, то кажется будто я знала, что впереди меня ждет что — то прекрасное, вроде этой чудесной реки с чистой травой вдоль берега и твердой мощеной дорогой за ней. Если размышлять в таком ключе, то это стремление вперед оказывается похожим на решимость родиться — или, скорее, заново родиться — в духовном смысле. Наверное, некоторые из нас должны пройти по мрачным, окольным дорогам, прежде чем найти реку покоя или прямой путь к своей духовной цели»[21].

Женщина, видевшая этот сон, — выдающаяся оперная актриса, и, подобно всем, кто предпочел идти не по проторенным дорогам современности, а последовать особому, едва слышимому зову приключений, который улавливают лишь те, кто прислушивается не только к тому, что извне, но и к тому, что внутри, ей пришлось идти своим собственным путем в одиночку, преодолевая необычайные трудности, «через запустение грязных улиц»; она познала темную ночь души, тот темный лес в середине нашего жизненного пути, о котором писал Данте, и все круги ада:

Я увожу к отверженным селеньям,

Я увожу сквозь вековечный стон,

Я увожу к погибшим поколеньям[22].

Удивительно, что в этом сновидении детально воспроизводится основная схема универсальной мифологической формулы приключений героя. Эти имеющие глубокое значение лейтмотивы — препятствия, опасности и счастливый случай в пути — мы найдем на последующих страницах видоизмененными в сотни форм. Вначале на пути сновидца возникает открытая сточная канава[23], затем абсолютно чистая река, бегущая по траве[24], затем появление добровольного помощника в критический момент[25] и высокий берег за последним потоком (Земной Рай, Земля за Иорданом) [26] — вот вечно повторяющиеся темы чудесной песни возвышенного путешествия души. И каждый, кто отважился прислушаться и последовать тайному зову, познал опасности рискованного одинокого перехода:

Остер, как лезвие бритвы, неодолим, недоступен этот путь — говорят мудрецы[27].

В данном случае спящей удается перебраться через реку с помощью подаренного ей небольшого деревянного ящика, который в этом сновидении занимает место более привычных челна или моста. Это символ ее собственного особого таланта и силы, с помощью которых она была перенесена через воды мира. Женщина, видевшая этот сон, ничего не рассказала нам о своих ассоциациях, поэтому мы не знаем, какое особое содержимое мог скрывать в себе этот ящик; но это, конечно же, разновидность ящика Пандоры — этого небесного дара богов прекрасной женщине, наполненного семенами всех благ и тревог бытия и несущего в себе силу, обещающую заступничество и дарующую надежду. С его помощью спящая перебирается на другой берег. С помощью подобного чуда через океан жизни будет перенесен каждый, чьей трудной и опасной задачей станет раскрытие и совешенствование самого себя.

Множество мужчин и женщин выбирают менее рискованный путь, следуя сравнительно бессознательным требованиям гражданских и родовых установлений. Но эти искатели также спасаются благодаря унаследованным обществом символическим формам поддержки индивида, обрядам перехода, несущим благодать таинств, дарованных древнему человечеству спасителями и дошедших до нас через тысячелетия. В этом лабиринте человеческих влечений и полагаемым им извне ограничений действительно отчаянной оказывается участь тех, кто не знает ни внутреннего зова, ни внешней доктрины; то есть сегодня большинства из нас. Где же наш проводник, где наша нежная дева Ариадна, которая снабдила бы нас тонкой нитью, дарующей силу встретиться лицом к лицу с Минотавром и надежду вернуться на волю после того, как чудовище будет найдено и убито?

Ариадна, дочь царя Миноса, влюбилась в прекрасного Тесея в тот момент, как увидела его сходящим на берег с корабля, который доставил несчастных афинских юношей и девушек на съедение Минотавру. Она нашла способ поговорить с ним и сообщила, что поможет ему выбраться из лабиринта, если он пообещает увезти ее с собой с Крита и взять в жены. Обещание было дано. После этого Ариадна обратилась за помощью к искусному Дедалу, чье мастерство позволило построить лабиринт, единственного обитателя которого произвела на свет мать Ариадны. Дедал дал девушке просто клубок льняной нити, которую попавший в лабиринт герой мог закрепить у входа и разматывать по мере продвижения вперед. Поистине — мы нуждаемся в такой малости! Но без нее вход в лабиринт не оставляет надежды на спасение.

И эта малость почти под рукой. Самое любопытное, что именно тот умелец, который, служа грешному царю, явился «головой», стоящей за безнадежностью спасения из лабиринта, с такой же готовностью может служить и целям освобождения. Но рядом должно биться сердце героя. Столетиями Дедал олицетворял тип художника — ученого: этот феномен необычайной, почти сатанинской безучастности человека, стоящего вне нормальных рамок социальной оценки и подчиняющегося морали не своего времени, а своего искусства. Он является героем мысли — прямодушным, бесстрашным и полным уверенности в том, что истина, когда он ее отыщет, сделает нас свободными.

Теперь мы, так же как некогда Ариадна, можем обратиться к нему. Лен для своей нити он собрал на полях человеческого воображения. Столетия землепашества, десятилетия селекции, работа бесчисленных рук и сердец — все это пошло на то, чтобы выработать эту плотно сплетенную пряжу. Кроме того, у нас даже нет необходимости пускаться в это рискованное путешествие в одиночку; ибо перед нами прошли герои всех времен; лабиринт тщательно изучен; нам лишь следует придерживаться путеводной нити, отмечающей тропу героя. И там, где мы боялись обнаружить нечто отвратительное, мы найдем бога; там, где мы рассчитывали вырваться наружу, мы попадем в самое сердце своего собственного существования; там, где думали остаться в одиночестве, мы встретимся лицом к лицу со всем миром людей.

2. Трагедия и комедия

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по — своему». Этими пророческими словами граф Лев Толстой начал свой роман о духовном расколе героини его современности, Анны Карениной. На протяжении семи десятилетий, прошедших с тех пор, как эта пришедшая в полное смятение супруга, мать, охваченная слепой страстью женщина бросилась под колеса поезда — жестом, символизирующим то, что уже произошло с ее душой, завершая трагедию дезориентации — потоки романов, газетных сообщений и не запечатленных воплей отчаяния, сливаясь в неистовый дифирамб, воспевают быка — демона лабиринта — гневного, разрушительного, сводящего с ума, воплощающего в себе того же самого бога, который, в милосердии своем, являет собой обновляющее начало мира. Современный роман, подобно греческой трагедии, воспевает таинство расчленения, каковым и является жизнь во времени. Счастливый конец справедливо презирается как введение в заблуждение; ибо мир, каким мы его знаем и каким мы его видим, сулит нам лишь один конец — смерть, разрушение, расчленение и распятие нашего сердца с уходом того, что мы любили.

«Жалость — это чувство, которое охватывает разум в присутствии всего того, что составляет глубокий и непреходящий смысл человеческих страданий, и тем самым приобщает нас к страдающему человеку Ужас — это чувство, которое охватывает разум также в присутствии всего того, что составляет глубокий и непреходящий смысл человеческих страданий, и тем самым приобщает нас к скрытой причине»[28]. Как отмечал Гильберт Мюррей в своем предисловии к английскому переводу ПоэтикиАристотеля[29], трагический катарсис (то есть, «очищение», или «очистка» эмоций зрителя трагедии через переживание жалости или ужаса) соответствует прежнему ритуальному катарсису(«очищению общины от скверны пороков прошедшего года, от заразы греха и смерти»), функцию которого выполняли празднество и мистерии с расчленением бога — быка Диониса. В мистериальном действе медитирующий разум сливается не с телом, смерть которого демонстрируется, а с вечным началом жизни, которое некоторое время пребывало в этом теле и в это время представляло собой реальность в облачении видимости (одновременно страдательного начала, и скрытой причины), субстрата в котором растворяются наши я, когда «трагедия, что разбивает лицо человека»[30], раскалывает, разбивает и разрушает наш бренный остов.

Быком обернись ты, наш Вакх, наш бог,

Явись многоглавым драконом,

Иль львом золотистым ты в очи метнись![31]

Эта смерть, посягающая на саму логику и эмоциональный смысл выпавшего нам случайного мгновения в великом пространственно — временном континууме, это постижение и смещение смысла вселенской жизни, что бурлит и празднует свою победу в объятиях нашего самоуничтожения, эта amor fati, роковая любовь, любовь судьбы, которая неизбежно оборачивавется смертью — все это составляет переживание искусства трагедии; в этом заключается ее радость и искупающий экстаз:

Настали дни мои, я слуга,

Идайского Юпитера Посвященный;

Куда бредет полуночный Загрей, бреду и я;

Я выдержал его окрик громовой;

И красные, кровавые пиры его свершил;

Я выдержал Великой Матери горный пламень;

Я свободен и назван именем

Бахус жрецов, в кольчуги облаченных[32].

Современная литература в значительной мере сводится к способности взглянуть широко открытыми глазами на болезненно расколотые аллегорические образы, которыми изобилует наше окружение, равно как и наши души. Там, где естественное стремление выразить недовольство существующим болезненным положением — через признание вины или предложение панацеи — было подавлено, находит свое воплощение искусство трагедии, еще более убедительной (для нас) силы, чем греческая: реалистичная, откровенная и разнообразно интересная трагедия демократии, где бог предстает распятым в катастрофах не только великих домов, но и самых скромных жилищ, каждого получившего удар плетью и каждого искалеченного лица. И никаких фантазий о небесах, будущем блаженстве и всепрощении, смягчающих горькое величие, а лишь абсолютная тьма, пустота неосуществленности, готовая поглотить жизни, выброшенные из лона лишь для того, чтобы потерпеть неудачу.

В сравнении с этим все наши разговоры о достижениях кажутся довольно жалкими. Мы слишком хорошо знаем, какая горечь поражений, потерь, разочарований и нереализованности по иронии судьбы бередит кровь даже тех, кому завидует мир. Поэтому мы не расположены приписывать комедии высокие достоинства трагедии. Комедия как сатира — не лишена смысла, как забава — является приятным прибежищем для спасения, но, никогда сказка о счастье не может быть воспринята всерьез; и она принадлежит далекой, призрачной стране детства, защищенной от реальностей, которые достаточно скоро станут до ужаса знакомыми, точно так же, как мифы о небесах всегда принадлежат пожилым, чьи жизни остались позади, а сердца должны быть готовы к последним вратам, открывающим переход в ночь — трезвое, современное западное суждение о комедии основано на абсолютно неправильном понимании реалий, отображенных в сказке, мифе и божественных комедиях спасения. В древнем мире к ним относились как к стоящим по рангу выше трагедии, как к несущим более глубокую истину, более сложным для понимания, имеющим более здравую структуру и несущим более полное откровение.

Счастливый конец сказки, мифа и божественной комедии души следует рассматривать не как противоречие, а как превосходство над вселенской трагедией человека. Объективный мир остается тем, чем он был, но в связи со смещением центра внимания внутрь самого субъекта, он кажется изменившимся. Там, где раньше боролись жизнь и смерть, появляется бессмертное существо — такое же индифферентное к случайностям времени, как кипящая в котелке вода к судьбе пузырька, или как космос к появлению или исчезновению звездной галактики. Трагедия — это разрушение формы и нашей привязанности к формам; комедия — дикая и беззаботная, неистощимая радость непобедимой жизни. Таким образом, трагедия и комедия являются выражениями единой мифологической темы и опыта, который включает и то, и другое, будучи скрепляем ими: это нисхождение и восхождение (kathodos и anodos), которые вместе составляют общее откровение жизни и которые индивид должен знать и любить, чтобы пройти очищение (катарсис — очищение) от заразы греха (неповиновения божественной воле) и смерти (отождествления с тленной формой).

«Так, изменяется все, но не гибнет ничто и, блуждая, входит туда и сюда; тела занимает любые дух… Новые вечно, затем что бывшее раньше пропало, сущего не было, — все обновляются вечно мгновенья»[33]. «Преходящи эти тела Воплощенного, именуемого Вечным, непреходящего, неисследимого…»[34].

Откровение об опасностях и реалиях темного внутреннего перехода от трагедии к комедии является задачей собственно мифологии и сказки. Поэтому происходящее выглядит фантастическим и «нереальным»: оно отражает не физические, а психологические победы. Даже когда легенда имеет в своей основе события жизни реального исторического персонажа, его победоносные свершения преподносятся не в обычном, а в сказочном оформлении; ибо суть заключается не в том, что то — то и то — то было совершено на земле; суть заключается в том, что прежде чем то — то и то — то могло свершиться на земле, что — то другое, более важное, первичное, должно было свершиться в лабиринте, который все мы знаем и посещаем в наших сновидениях. Хотя дорога мифологического героя может проходить по земле, она всегда ведет внутрь — в глубины, где преодолевается подспудное сопротивление и возрождаются давно утерянные, забытые силы, необходимые для преобразования мира. Но вот деяние свершилось, жизнь не страдает более от ужасных увечий, наносимых вездесущими бедствиями, беспощадным к ней временем и неподвластным пространством; ее ужас все еще виден, ее крики боли все еще громогласны, но она теперь пронизана всеохватывающей и всеутверждающей любовью и осознанием своей собственной несокрушимой силы. Что — то от света, незримо пылающего в пучинах ее обычно непроницаемой материальности, с нарастающим шумом прорывается наружу. И тогда ужасные увечья предстают как тени имманентной, нетленной вечности; время уступает славе; и мир звучит удивительной, ангельской, но, пожалуй, все — таки монотонной и навевающей сон музыкой сфер. Как и счастливые семьи, все мифы спасения и спасенные миры похожи друг на друга.

3. Герой и бог

Путь мифологического приключения героя обычно является расширением формулы всякого обряда перехода: уединение — инициация — возвращение: которую можно назвать центральным блоком мономифа[35].

Герой отваживается отправиться из мира повседневности в область удивительного и сверхъестественного: там он встречается с фантастическими силами и одерживает решающую победу: из этого исполненного таинств приключения герой возвращается наделенным способностью нести благо своим соплеменникам.

Прометей взошел на небеса, похитил у богов огонь и спустился вниз. Ясон, проплыв через Симплегады, попал в море чудес, перехитрил дракона, охраняющего Золотое Руно, и вернулся с руном и наделенный силой вырвать свой законный трон у узурпатора. Эней спустился в преисподнюю, переплыл Ахерон, подкупил некодкупного Цербера, свирепого трехголового пса, и, наконец, говорил с тенью своего умершего отца. Ему открылось все: судьбы душ, участь Рима, который он должен был основать, и то, «как невзгод избежать или легче снести их»[36]. Через ворота слоновой кости он вернулся в мир, к своим делам.

Величественное изображение трудности задачи героя, ее возвышенная суть, глубина ее постижения и самоотверженность в выполнении ее представлены в передаваемой из поколения в поколение легенде о Великой Борьбе Будды. Молодой принц Гаутама Шакьямуни втайне покинул дворец своего отца, чудом миновал на великолепном коне Кантхака охраняемые ворота и поскакал через ночь при свете факелов четырежды шестидесяти тысяч богов, легко преодолел величавую реку шириной в одиннадцать сотен и двадцать восемь локтей, а затем одним взмахом меча срезал свои королевские локоны — после чего оставшиеся волосы длиной в два пальца завились вправо и плотно окружили его голову. Облачившись в одеяние монаха, он пошел по миру как нищий и за годы этого, на первый взгляд бесцельного, скитания постиг и прошел восемь стадий медитации. Он ушел в отшельничество на еще шесть лет, и подчиняя свои силы великой борьбе, дошел в своем аскетизме до крайнего предела и, казалось, уже умер, но вскоре пришел в себя. Затем он вернулся к менее суровой жизни странствующего аскета.

Однажды, когда он сидел под деревом, созерцая восточную часть света, дерево озарилось сиянием. Явилась юная девушка по имени Суджата и поднесла ему молочный рис в золотой чаше. Когда он бросил пустую чашу в реку, та поплыла вверх, против течения. Это был знак, что момент его победы близок. Он поднялся и направился по дороге, проложенной богами, ширина которой была одиннадцать сотен и двадцать восемь локтей. Змеи, птицы, лесные и полевые божества приветствовали его цветами и райским благоуханием, небесные хоры изливали музыку, десять тысяч миров были наполнены благоуханиями, гирляндами цветов, звуками гармонии и возгласами приветствия; ибо он был на пути к великому Дереву Просветления, Дереву Бо, под которым он должен был спасти вселенную. С решительным намерением он расположился под Деревом Бо в Покоящемся Месте, и тут же перед ним возник Кама — Мара, бог любви и смерти.

Страшный бог явился верхом на слоне, с оружием в тысяче своих рук. Его окружала армия, простиравшаяся на двенадцать лиг перед ним, на двенадцать лиг влево и на двенадцать — вправо от него, а позади него — до самой границы мира; она поднималась вверх на высоту в девять лиг. Боги, защитники вселенной, начали сражение, но будущий Будда оставался без движенья под деревом. И тогда бог атаковал его, стремясь нарушить его сосредоточенность.

Противник обрушил на Спасителя смерчи, камни, громы и молнии, дымящееся оружие с острыми лезвиями, горящие уголья, горячий пепел, кипящую грязь, обжигающие пески и четырехкратную тьму, но все брошенное против него превращалось силой десяти совершенств Гаутамы в небесные цветы и притирания. Тогда Мара послал против него своих дочерей, Желание, Томление и Вожделение, окруженных сладострастной свитой, но им не удалось отвлечь разум Великого Сущего. Наконец, оспаривая его право сидеть в Покоящемся Месте, бог в гневе метнул свой острый, как лезвие бритвы, диск и приказал неистовой армаде своего войска забросать его горными утесами. Но Будущий Будда лишь двинул своей рукой, чтобы коснуться кончиками пальцев земли, призывая таким образом богиню Землю засвидетельствовать его право сидеть там, где он сидит. И она подтвердила это сотней, тысячью, сотней тысяч громов, и слон противника упал на колени в почтительном поклоне перед Будущим Буддой. Армия тут же рассеялась, и боги всех миров рассыпали гирлянды цветов.

Одержав эту предварительную победу перед заходом солнца, победитель в первую стражу ночи обрел знание своих прошлых жизней, во вторую стражу — божественное око всеведущего видения и в последнюю стражу — понимание цепи причинности. С приходом рассвета он испытал полное просветление[37].

Затем семь дней Гаутама — теперь уже Будда, Просветленный — сидел неподвижно в блаженстве; семь дней он стоял в стороне и созерцал то место, в котором обрел просветление; семь дней он ходил между тем местом, где сидел, и тем местом, где стоял; семь дней он пребывал в шатре, воздвигнутом богами, и обдумывал учение причинности и избавления; — семь дней он сидел под деревом, где девушка Суджата поднесла ему молочный рис в золотой чаше, и медитировал о доктрине блаженства Нирваны; он перешел к другому дереву, и страшная буря неистовствовала семь дней, но из корней дерева появился Царь Змей и защитил Будду, развернув свой капюшон; и, наконец семь дней Будда просидел под четвертым деревом, все еще наслаждаясь блаженством освобождения. Затем он усомнился в том, что сможет передать свое откровение другим, и подумал о том, чтобы оставить мудрость в себе; но с зенита снизошел бог Брахма и просил его стать учителем богов и людей. Таким образом Будда приблизился к тому, чтобы провозгласить Путь[38]. И тогда он отправился обратно в города людей, где, общаясь с обитателями мира, он дарил им бесценное благо знания Пути[39].

Нечто подобное говорится в Ветхом Завете в легенде о Моисее, который в третий месяц после исхода сыновей Израиля из земли Египетской пришел со своим народом в Синайскую пустыню; и там сыны Израиля расположились станом против горы. И Моисей взошел на гору, и воззвал к нему Господь с горы. Господь дал ему каменные Скрижали Закона и велел Моисею вернуться с ними к сынам Израиля, избранному Богом народу[40].

Еврейская народная легенда гласит, что в день откровения различные громы доносились с горы Синай: «Вспышки молний, сопровождаемые нарастающим трубным хором, привели народ в сильный трепет и страх. Бог склонил к земле небеса, привел в движение землю и потряс границы мира, так что задрожали глубины и страх объял небеса. Его величие явилось через четыре портала — через огонь, землетрясение, бурю и град. Цари земли затрепетали в своих дворцах. Сама земля в страхе ждала уже начала воскресения мертвых, когда ей придется отвечать за кровь убиенных, что она впитала, и за тела умерщвленных, что она укрыла. Земля не успокоилась до тех пор, пока не услышала первые слова Десяти Заповедей.

Небеса разверзлись, и Гора Синай, освободившись из земли, поднялась в воздух, так что ее вершина ушла в небо, касаясь подножия Трона Господня, а ее склоны укрыло густое облако. Явился Бог, сопровождаемый по одну сторону двадцатью двумя тысячами ангелов с коронами для Левитов — единственного рода, оставшегося верным Господу, в то время как остальные поклонялись Золотому Тельцу. По другую сторону от него стояли шестьдесят мириадов[1] три тысячи пятьсот пятьдесят ангелов, каждый с огненной короной для каждого сына израильского народа. Вдвое большее число ангелов стояло по третью сторону; в то время как с четвертой стороны их было неисчислимое множество. Ибо Господь явился не с одной стороны, а сразу отовсюду одновременно, что, однако, не помешало и небесам и земле преисполниться Его славы. Несмотря на эти несметные армады, на Горе Синай не было толчеи, не было столпотворения, места хватало всем»[41].

Как мы скоро увидим, приключение героя, как правило, следует логике представленного выше центрального блока, независимо от того представлено ли оно нам в почти немыслимых по своей широте образах Востока, в полных энергии нарративах греков, или в величественных стихах Библии: уединение от мира, причащение к некоему источнику силы и возвращение с привнесением новой энергии в некогда оставленное русло жизни. Весь Восток был благословен тем благом, что принес с собой Гаутама Будда — его удивительным учением о Добром Законе — точно так же, как Запад Декалогом Моисея. Греки объясняли появление у человека огня, первого средства к существованию всей человеческой культуры, выдающимся подвигом своего Прометея, а римляне приписывали основание своего подпирающего мир города Энею, покинувшему павшую Трою и побывавшему в ужасном потустороннем мире мертвых. Повсюду, независимо от сферы интереса (будь то область религиозного, политического или личного), по — настоящему креативные акты представляются как предполагающие сначала своего рода умирание по отношению к миру; относительно того, что происходит в период небытия героя, после чего он возвращается возрожденным, возвеличенным и преисполненным созидательной силы, человечество также единодушно. Поэтому нам придется всего лишь проследить за множеством героических фигур, проходящих классические стадии универсального приключения, для того чтобы снова увидеть то, что всегда было дано в откровении. Это поможет нам осознать не только значение этих образов для современной жизни, но и единство человеческого духа в его стремлениях и превратностях, в его силе и мудрости.

На следующих страницах в форме одного собирательного приключения будут представлены сказания о целом ряде мировых судьбоносных символов каждого человека. Первая большая стадия, стадия уединения или исхода будет представлена в пяти подразделах главы I, части I: (1) «Зов к странствиям», или знаки призвания героя; (2) «Отвержение зова», или безрассудное бегство от бога; (3) «Сверхъестественное покровительство», неожиданная поддержка тому, кто встал на путь предначертанного ему приключения; (4) «Преодоление первого порога»; (5) «Во чреве кита», или вступление в царство ночи. Стадия испытаний и побед инициации будет рассмотрена в шести подразделах главы II: (1) «Путь испытаний», или опасные лики богов; (2) «Встреча с Богиней» (Magna Mater), или блаженство вновь обретенного младенчества; (3) «Женщина как искушение», прозрение и агония Эдипа; (4) «Примирение с Отцом»; (5) «Апофеоз»; (6) «Вознаграждение в конце пути».

Возвращение и воссоединение с обществом, которое необходимо для постоянного возобновления духовной энергии мира и, с точки зрения общества, является оправданием длительного отшельничества, для самого героя может оказаться наиболее трудным испытанием. Ибо когда он, подобно Будде, преодолев все трудности, приходит к полной гармонии абсолютного просветления, появляется опасность, что блаженство этого состояния может стереть всю его память о горестях мира, весь его интерес к нему и его упованиям; или же задача разъяснения пути к просветлению людям, обремененным житейскими проблемами, может просто показаться ему слишком сложной. С другой стороны, если герой вместо того, чтобы пройти все предварительные испытания, подобно Прометею, просто устремляется к цели и овладевает (силой, хитростью или благодаря удаче) благом, предназначающимся миру, то силы, которые он вывел из равновесия, могут прийти в такое возмущение, что он будет уничтожен как извне, так и изнутри — распят, подобно Прометею, на скале своего собственного бессознательного, которое он хотел обойти безнаказанно. Или еще, герой благополучно и с готовностью возвращается в мир и встречается с полным непониманием и равнодушием со стороны тех, кому он пришел помочь, и его деяния терпят крах. Обсуждение возможного исхода героической авантюры представлено в третьей из нижеследующих глав под шестью подзаголовками: (1) «Отказ от возвращения», или отвержение мира; (2) «Чудесное избавление», или побег Прометея; (3) «Спасение извне»; (4) «Пересечение порога, ведущего в мир повседневности», или возвращение в мир повседневности; (5) «Властелин двух миров»; (6) «Свобода жить», характер и функция предельного блага[42].

Собирательный герой мономифа являет себя как исключительно одаренный персонаж. Зачастую он бывает чтим своим сообществом, зачастую — непризнан или даже презираем. Ему или миру, в котором он живет, или им вместе недостает чего — то символического. В сказках это может быть нечто настолько незначительное, как, например, отсутствие золотого колечка, тогда как в апокалипсической картине речь идет об ущербности физической или духовной жизни всей земли и всего человечества, превратившейся или находящейся на грани превращения в руины.

Как правило, герой сказки добивается локальной, в пределах своего микрокосма победы, а герой мифа — всемирно — исторического, макрокосмического триумфа. В то время как первый — младший или презираемый ребенок, который становится обладателем необычайных способностей — одерживает победу над своими личными притеснителями, последний в результате своего приключения добывает средство для возрождения своего общества в целом. Родовые или локальные герои — такие как китайский император Хуан Ди, Моисей или Тецкатлипока у ацтеков — передают обретенное ими благо одному единственному народу; всеобщие герои — Магомет, Иисус, Гаутама Будда — несут свое послание всему миру.

Независимо от того, смешон наш герой или преисполнен величия, грек он или варвар, еврей или нееврей — его приключение незначительно отклоняется от общего плана. Народные сказки изображают героическое деяние как вполне материальное; высоко развитые религии представляют свершение как духовное; несмотря на это, в морфологии приключения, действующих персонажах и одерживаемых победах обнаруживается удивительно мало различий. Если тот или иной основной элемент архетипной схемы в данной сказке, легенде, ритуале или мифе опущен, он обязательно тем или иным образом подразумевается — а само опущение, как мы вскоре это увидим, может очень многое рассказать нам об истории и патологии данного примера.

Часть II, «Космогонический цикл», разворачивает перед нами великое видение сотворения и гибели мира, ниспосланное как откровение герою в ознаменование успешного осуществления его задачи. Глава I, Эманации, рассказывает о зарождении из пустоты различных форм вселенной. Глава II, Непорочное зачатие,посвящена рассмотрению созидательной и спасительной роли женского начала — в качестве Матери Вселенной, на уровне макрокосма, а затем Матери Героя, на уровне микрокосма человека. Глава III, Метармофозы героя, прослеживает ход легендарной истории человечества через типичные стадии, где герой появляется на сцене в различной форме, соответственно меняющимся потребностям человеческой расы. И наконец глава IV, Растворение, рассказывает о предреченном конце — сначала героя, а затем окружающего его мира.

В священных писаниях всех континентов космогонический цикл представлен с удивительным постоянством[43], и это придает приключению героя новый интересный оборот; ибо теперь оказывается, что его рискованное предприятие было делом не нового обретения, а обретения утраченного, не первооткрытия, а открытия заново. Искомые и с риском завоеванные божественные силы раскрываются перед нами как изначально существующие в сердце героя. Он «царский сын», узнавший, кто он есть на самом деле, и вместе с этим ставший хозяином присущей ему силы — «Божьим сыном», постигшим всю полноту смысла этого титула. С этой точки зрения, герой символизирует тот созидательный и искупительный образ, который скрывается внутри каждого из нас и лишь ожидает, когда его познают и воплотят в жизнь.

«Ибо Единое, ставшее многим, остается Единым и неделимым, но в каждой части своей есть весь Христос», — читаем мы в писаниях Святого Симеона младшего (949 — 1022 н. э.). «Я увидел Его в своем доме, — продолжает святой. — Он появился неожиданно среди всех этих повседневных вещей и стал невыразимо соединенным и слитым со мною и вошел в меня, как будто между нами ничего не было, как огонь в железо и свет в стекло. И Он сделал меня подобным огню и свету. И я стал тем, что я видел прежде и созерцал издалека. Я не знаю, как мне передать вам это чудо… Я человек по природе и Бог по милости Господней»[44].

Подобное видение описывается и в апокрифическом Евангелии Евы. «Я стояла на высокой горе и увидела огромного мужчину и другого — карлика; и я услышала как бы глас грома и подошла ближе, чтобы слышать; и Он заговорил ко мне и сказал: Я есть ты, и ты есть Я; и где бы ты ни была, там есть и Я.

Я рассеян во всем, и когда бы ты ни пожелала, ты вбираешь Меня, и, вбирая Меня, ты вбираешь Себя»[45].

Таким образом, оба — герой и его предельный бог, взыскующий и взыскуемый — понимаются как внешняя и внутренняя стороны одной, самое себя отображающей тайны, которая тождественна мистерии явленного мира. Великий подвиг великого героя заключается в том, чтобы показать это единство во множественности, а затем рассказать об этом другим.

4. Центр Мироздания

Следствием успешного завершения приключения героя является высвобождение и вливание в мир потока жизни. Чудо этого потока может быть представлено в физическом смысле как циркуляция живительной субстанции, динамически — как поток энергии, а духовно — как проявление высшей благости. Такие представления легко сменяют друг друга, отображая три степени сгущения одной жизненной силы. Обильный урожай является знаком милости Господней; милость Господня — это пища души; удар молнии — это предвестник благодатного дождя и в то же самое время проявление высвобожденной божественной энергии. Милость Господня, питающая материя, энергия — все это вливается в живой мир, и всякий раз, когда этот процесс останавливается, жизнь разлагается и переходит в смерть.

Этот поток изливается из невидимого источника, место его вхождения является центром символического круга вселенной, Покоящимся Местом из легенды о Будде[46], вокруг которого, можно сказать, вращается мир. Под этой точкой располагается голова космического змея, поддерживающего землю, дракона, символизирующего воды пучины, которые являются божественной жизнетворной энергией и субстанцией демиурга, миропорождающим аспектом бессмертного сущего[47]. Древо жизни, то есть сама вселенная, растет из этой точки. Своими корнями оно уходит в держащую его на себе тьму; на его верхушке золотая птица солнца; у его подножия журчит ручей, берущий свое начало в неисчерпаемом роднике. Или это может быть образ космической горы с градами богов на ее вершине, подобными лотосу света, и городами демонов в ее лоне, освещаемыми драгоценными камнями. Это может быть, опять же, фигура космического мужчины или женщины (например, сам Будда или танцующая индусская богиня Кали), которые сидят или стоят на этом месте или даже прикованы к дереву (Аттис, Христос, Вотан); ибо герой как воплощение Бога сам является центром мира, пуповиной, через которую энергии вечности вливаются во время. Таким образом, это Пуп Земли — символ непрерывного сотворения; таинства поддержания мира вечным чудом обновления, которое бьет ключом во всех вещах.

У индейцев пауни северных территорий Канзаса и юга Небраски жрец во время церемонии Хако пальцем ноги чертит круг. Рассказывают, что при этом жрец говорит следующее: «Этот круг представляет гнездо, и рисуется он пальцем ноги потому, что орел строит гнездо своими когтистыми лапами. Хотя мы подражаем птице, строящей гнездо, это действие имеет еще и другой смысл; мы думаем о том, как Тирава создает мир, в котором будут жить люди. Если вы подниметесь на высокую гору и оглянетесь вокруг, то увидите, как со всех сторон небо соприкасается с землей, а внутри этого замкнутого кругом пространства живут люди. Поэтому каждый начертанный нами круг является не только гнездом, но и представляет круг, который Тирава — атиус сотворил для того, чтобы в нем жили все люди. Круги также символизируют родство группы, клана, племени»[48].

Небесный свод покоится на четырех сторонах земли, иногда поддерживаемый, подобно кариатидам, четырьмя царями, карликами, слонами или черепахами. Отсюда традиционный смысл математической проблемы квадратуры круга: в ней заключается секрет трансформации небесных форм в земные. Очаг в доме, алтарь в храме являются ступицей колеса земли, лоном Матери Вселенной, чей огонь — это огонь жизни. А отверстие в крыше шатра — или верхушка, вершина или фонарь купола — представляют сердцевину или центральную точку неба: солнечную дверь, через которую души возвращаются из времени обратно в вечность, подобно аромату подношений, сжигаемых в огне жизни и поднимающихся по оси восходящего дыма от ступицы земного колеса к таковой колеса небесного[49].

Наполняемое таким образом солнце является чашей Господней неистощимым Граалем, изобилующим субстанцией жертвоприношения, ибо плоть Господня истинно есть пища, а кровь Его истинно есть питие[50]. В то же время оно является кормильцем всего человечества Солнечный луч, зажигающий очаг, символизирует переход небесной энергии в лоно мира — и опять же является осью, объединяющей и вращающей оба колеса. Через солнечную дверь непрерывно циркулирует энергия. Через нее спускается Бог и поднимается человек. «Я есмь дверь кто войдет Мною тот спасется, и войдет и выйдет и пажить найдет»[51]. «Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне, и Я в нем»[52].

Для культуры, все еще пребывающей в колыбели мифологии и общий ландшафт, и каждая стадия человеческого бытия оживает благодаря символическим намекам. Холмы и рощи имеют своих сверхъестественных стражей и связаны с широко известными эпизодами локальной версии истории сотворения мира. Кроме того, повсюду есть свои особые святые места. Все места, где герой родился, боролся или снова ушел в небытие, отмечены и освящены. Там воздвигается храм, обозначающий и инспирирующий чудо совершенной центральности, ибо это место является местом прорыва к неистощимому источнику. Некто в этом месте открыл вечность. Поэтому само это место может содействовать плодотворной медитации. Как правило, такие храмы в своем построении воспроизводят четыре направления мирового горизонта, а святое место или алтарь, расположенные в центре символизируют. Точку Неистощимости Человек, входящий внутрь храма и приближающийся к святая святых, имитирует подвиг подлинного героя. Его цель заключается в повторении универсальной схемы, что служит средством пробуждения внутри него самого и воссоздания концентрирующей и обновляющей жизнь формы.

Древние города построены по подобию храмов, их главные ворота располагаются в четырех направлениях, в то время как в центре стоит главное святилище божественного основателя города. Жители города живут и вершат свои труды в границах, заданным этим символом. Подобным образом вокруг ядра некоего представляющего начало города располагаются сферы национальных и мировых религий западное христианство вокруг Рима, ислам вокруг Мекки. Согласованные поклоны трижды на день всех мусульман по всему миру, направленные, подобно спицам соразмерного миру колеса, к центру, в котором размещается Кааба, образуют огромный живой символ «подчинения» (islam) всех и каждого воле Аллаха. «Ибо именно Он, — читаем мы в Коране, — покажет тебе истину всего того, что ты делаешь»[53]. Или опять же: великий храм может быть воздвигнут, где угодно. Потому что в конечном итоге Все пребывает повсюду, и любая точка может стать местопребыванием силы. В мифе любая травинка может принять образ спасителя и провести ищущего странника в святая святых его собственного сердца.

Таким образом, Центр Мироздания повсеместен. И, являясь источником всего сущего, он в равной мере наполняет мир как добром, так и злом Уродство и красота, грех и добродетель, удовольствие и боль — в равной мере являются его детищами «Для бога все вещи чисты, хороши и правильны, — провозглашает Гераклит, —…но люди относят некоторые из них к правильным, а другие — к неправильным»[54]. Отсюда образы, которым поклоняются в храмах мира, никоим образом не являются всегда прекрасными, всегда милосердными или даже всегда обязательно праведными. Подобно божественной сущности из Книги Иова, они выходят далеко за рамки шкалы человеческих ценностей. Так же и мифология не имеет в качестве своего главного героя просто добродетельного человека. Добродетель — это лишь педагогическая прелюдия к кульминационному прозрению, стоящему вне всякой пары противоположностей. Добродетель подавляет самодостаточность эго и делает возможным внеличностное сосредоточение; но когда это достигается, что же тогда можно сказать о боли или удовольствии, пороке или добродетели как нашего собственного эго, так и эго любого другого человека. Через все постигается трансцендентная сила, которая живет во всем, во всем прекрасна и достойна глубочайшего почитания.

Ибо как сказал Гераклит: «Непохожее сливается воедино, и из различий проистекает самая прекрасная гармония, и все сущее существует посредством борьбы»[55]. Или опять же, как поэтически выразил это Блейк: «Львиный рык, волчий вой, ярость бури и жало клинка суть частицы вечности, слишком великой для глаза людского»[56].

Этот сложный момент становится более понятным из рассказа, который можно услышать среди йоруба (Западная Африка), о боге — нечестивце Эдшу. Однажды этот странный бог прогуливался по тропинке меж двух полей. «На каждом поле он увидел работающего в одиночку крестьянина и решил разыграть их.

Он надел шляпу, которая с одной стороны была красная, а с другой — белая, зеленая спереди и черная сзади [это цвета Сторон Света: то есть при этом Эдшу был олицетворением Центра, axis mundi,или Пупа Земли]; когда два друга отправились домой, в свою деревню, один сказал другому: ‘Ты видел старика в белой шляпе, который проходил мимо?’ Второй ответил: ‘Ты что, шляпа была красной’. На что первый возразил: ‘Нет, она была белой’. ‘Но она была красной, — настаивал его друг, — я видел это своими собственными глазами’. ‘Значит ты, должно быть, слеп’, — заявил первый. ‘А ты, должно быть, пьян’, — ответил другой. И так спор перешел в драку. Когда в ход пошли ножи, соседи отвели спорящих к старосте, чтобы тот рассудил их. Эдшу затесался в толпу, собравшуюся в ожидании решения, и когда староста не смог определить, на чьей стороне истина, старый ловкач вышел вперед, рассказал о своем розыгрыше и показал шляпу. ‘Эти двое не могли не поссориться, — сказал он. — Я хотел этого. Нести раздор — моя величайшая радость’[57].

Там, где моралист был бы охвачен негодованием, а поэт — трагик — состраданием и ужасом, мифология превращает всю жизнь в великую и ужасную Божественную Комедию. Ее «олимпийский смех» ни в коей мере не является эскапизмом, напротив, он суров суровостью самой жизни — которую мы можем считать суровостью Бога, Создателя. В этом отношении мифология выставляет позицию трагика несколько истеричной, а чисто моральную оценку — ограниченной. Однако эта суровость уравновешивается заверением в том, что все, что мы видим, является лишь отображением силы, которая, незатронутая болью, продолжает свое существование. Таким образом, сказки являются одновременно и безжалостными и лишенными ужаса — преисполненными радостью трансцендентной анонимности в отношении любой самости, самодостаточности и борений любого эго, которое рождается и умирает во времени.

2 страница4 ноября 2017, 12:45