Письмо 2.
Бурдурская тюрьма, 18 марта 2001 года
«Руйя,
я снова пишу тебе, хотя не знаю, куда уходят эти письма. Может, надзиратель их сжигает. Может, они валяются под его сапогами, пропитанные пылью коридора. Может, он даже читает их и смеётся надо мной. Но мне всё равно. Потому что если я не вытаскиваю слова из себя, они начинают давить, как тяжёлый камень на груди, и я боюсь, что однажды просто перестану дышать.
Сегодня в камере пахло мокрым железом. Я провёл пальцами по решётке — она холодная, как взгляд того мужчины, когда он впервые увидел тебя. Я иногда думаю, что вся эта тюрьма построена из таких взглядов: жестоких, острых, тяжёлых. Они здесь живут, как птицы на проводах.
Я вспоминал тебя весь день. Не потому что хотел — потому что не могу иначе. Я помню, как ты стояла, уронив плечи, когда он проходил мимо тебя. Помню, как твои глаза искали хоть что-нибудь, за что можно ухватиться. Ты тогда не видела меня. Ты никогда меня не видела. Но я видел тебя так ясно, будто свет падал только на тебя одну.
Я всё время задаю себе один вопрос: что бы ты сказала мне, если бы знала, что я существую? Ты бы испугалась? Оттолкнула бы? Или хотя бы посмотрела? Я бы ждал этого взгляда всю жизнь, даже если бы он был пустой, даже если бы в нём не было ни капли тепла.
Я хочу рассказать тебе, что иногда, когда ночь становится слишком длинной, я закрываю глаза и представляю, что ты стоишь по другую сторону решётки. И что я наконец могу сказать тебе своё имя, а не шептать его в пустоту.
Но всё, что у меня есть — это этот лист бумаги.
Этот карандаш, который скоро сточится.
И твой образ, который живёт в моей голове так ярко, что кажется — если я дотронусь до стены, то почувствую твою кожу.
Я не прошу, чтобы ты пришла.
Я лишь прошу, чтобы мир хотя бы на минуту стал тише, чтобы я смог услышать твоё хоть воображаемое «я здесь».
Тот, кто помнит тебя лучше самого себя,
Эшреф»
————
Эшреф сидел на бетонном полу, поджав ноги, и снова рисовал её лицо в тетрадке, вырванной из школьных запасов тюрьмы. Он проводил линию за линией — мягкие брови, тонкие пальцы, уголок губ, который он видел только раз, но помнил навсегда. Карандаш дрожал в его руках, ломался, крошился, но образ оставался прежним. Каждый штрих — попытка удержать её рядом. Каждый вздох — страх забыть хоть одну черту. Между рисунками лежало письмо, ещё сырое от тепла его ладоней.
