XIV - Пепел искупления
В день годовщины смерти Софии я пришел на семейное кладбище. Прямо к её могиле. Четыре мятых ромашки у подножья постамента статуи, что ранее принес сюда Тарун, тогда выглядели куда сострадательнее, любимее и значимее, чем мой пышный букет красных роз.
Треск дерева. Небольшую веточку грозного снаружи, прогнившего внутри дуба унесло ветром ввысь, куда-то за облака. Трость выпала у меня из рук прямо в лужу. Следом и я свалился на колени. Все ноги промокли, дорогой костюм испачкался в болоте из травы и грязи. На улице было холодно, а на груди студёно.
Я с трудом вдохнул полной грудью. Вместо обещанного запахов мокрой земли, свежего воздуха, таких непривычных, но приятных, услышал одну лишь вонь пороха, застрявшего в моих усах так, что уже не отмоешь. Рухнул на землю. Пытался найти место, где мой нюх мог бы скрыться от этого смрада. Тщетно. Он уже был везде. Почувствовал, будто земля под моими ногами уходит.
В самом центре кладбища утопал в слезах немощный старик, потерявший дочь. Отвергнутый женой он рыдал, кашляя от нехватки воздуха. Проклятый собственным отцом он в гневе раскидывал землю в стороны. Ненавидимый своим сыном он замер без сил. Старик не знал что ему делать, толком уже даже не понимал, что происходит. Знал только, что суждено ему лечь в соседней могиле. А потом осознал, что и этого недостоин. Не имеет права грешный остаться рядом с такой невинной душой.
Все мои попытки удержаться за власть, за те клятые погоны, добытые таким непосильным трудом, трещинами в краске, кляксами и пятнами отбивались на той прекрасной семейной картине, висящей в нашей галерее. Балансируя между работой и семьей я все больше терял себя, погружался в пучину безнадеги и отчаяния. Пытаясь понять себя я хотел поменять что-то в окружении, думая, что это может спасти меня, и не ограничился одной лишь шевелюрой да усами! Под нож пошла большая часть мебели в поместье Вороновых: все шкафы, тумбочки, столы, даже кровати были нещадно отправлены на продажу, а на их место установлены новые, в других стилях, зачастую разных, порою не сочетаемых. Говоря о стилях не стоит забывать и то, что в этом же порыве перемен, князь Филипп полностью соизволил изменить свой гардероб, сместив акцент с черного, золотого и красного с их оттенками, бросающимися в глаза и вопиющим контрастом, на более спокойные зеленый и синий, что словно обещали мне ту пресловутую стабильность, покой и здоровье.
Я пытался успокоиться, внушить, что все налаживаться, что я действительно смог уцепиться за этот невидимый выступ на отвесной скале. Всю бессмысленность этих чудаковатых потуг в полной мере осознаю лишь сейчас, выводя буквы сия писания. И, как выходит из характеристики этой придурковатой нелепости, она не дала нужных результатов. Я стал презренным козлом отпущения, серым кардиналом, но наоборот. Самодуром на престоле, если можно было так меня назвать. Анна отвергла меня, открестилась и покинула, более не желая верить в тот сладкий бред внутри её сердца, гласящий, что я могу измениться. Ушла она, разумеется, не юридически и не физически, не могла себе этого позволить, в силу того, что не хотела навлекать позор на себя и всю остальную семью лишь из-за одной моей юродивости, а сделала это эмоционально, духовно так сказать. Закрепила тем статус, что она скорее прислуга в этом доме, пусть и имеющая собственные покои, чем хозяйка, принятая в этот дом и возглавившая, как полагается, уход за семейным очагом.
Сын же, мой дорогой Константин, дважды приезжал в поместье под Михайльградом за этот период. Хотел бишь навестить отца своего непостоянного, узнать как его состояние, все ли хорошо, точно уж желал разобраться, чего это он со свадьбы запропастился так резко и, со стороны посмотреть, беспричинно. И застал он меня, в обоих случаях, не в лучшем состоянии. В первый раз его приезд назначен был как раз на ту дату, когда меня прорвало отправиться под Михайльград, найти там гадалку, Фебу в общем-то, и вернулся в ужаснейшем, подавленном состоянии. Полагаю, это подтвердило его сомнения в компетентности и необходимости всех моих принципов, армейской дисциплины и остальных качеств, которые я так старался перенести на него.
Последующий визит же, вышел в разы горше прошлого, погубил меня в глазах единственного ребенка. Был тогда третий день после того, как я побывал на могиле дочери. С тех пор и не вылазил комнаты, где хранилась коллекция вин, ни на миг, только если чтобы в уборную сходить по естественной нужде или стошнить дабы. К каждым часом количество открытых бутылок росло по экспоненте, с каждым выпитым бокалом увеличивая скорость распития и его безумность, бескультурие. Число разбитых бутылок от того не отставало, и постепенно, от собрания элитных напитков, которое начал еще мой прадед, тот же, что написал пьесу "Про Пион и Лозу", продолжил мой дед, отец, а затем и я, по большему счету оставались лишь стеклышки, пробки и пятна на полу. Многие из тех вин уже давно не создавались, их технология была утеряна, а некоторые были небольшими партиями выпущены специально для Вороновых, вот как "Кровь Ноктюрна", подаренная благодарным аристократом с собственной винодельней моему прадеду, а в последствие вылита мною в окно, ведь вкус оный мне показался через чур уж горьким, или "Свет Розмарина", существующий в количестве лишь сотни экземпляров, презентованный прошлым императором всем князьям страны, выпитый до дна и обсохший на моих губах спустя много лет.
Константин, приехав в особняк, первым же делом разузнал у слуг мое местоположение и душевное состояние. И, несмотря на все множественные отговорки, предостережения оных, все же наведался ко мне. В тот же миг, открывая дверь, чуть не упал, подскользнувшись на разлитом вине и битом стекле. Увидев сына, я в слезах упал ему в ноги, бормоча что-то жалкое, но был настолько пьян, что он, я уверен, не смог разобрать ни одного слова. Мое поведение лишь подкрепило его ненависть. Кинув презрительный взгляд, Константин оттолкнул меня от своей ноги и покинул особняк Вороновых. Навсегда.
Вечером следующего дня, только лишь прислуга закончила все уличные дела: садовники сдали инструмент, дворники перешли к ночному убиранию уже внутри дома, конюхи в последний раз за сегодня покормили лошадей, а чернорабочие после тяжелой работы направились по домам, я вышел на улицу. К тому часу, помимо меня, крадущегося в почти полной тишине, под холодным светом морозного города, на участке при поместье остались лишь мой служебный пес, выпущенный в тот день "погулять", как мы любили вуалировать понятие "справить нужду", и несколько человек из стражи – двое у ворот и один, периодически обходящий территорию.
Погода к тому времени немного испортилась, но все так же мною классифицировалась как хорошая и никак по-другому. Ветер был слабеньким, едва колыхал знамена, грустно повисшие над входом в дом, а снега, ух, уже и подавно след простыл. И растительность, лишь местами конечно, оправилась от жесткой погоды, расправила плечи, пытаясь поспеть за все теми же желтыми ирисами, еще хлеще прошлого укоренившимися пред ступенями.
Медленной походкой, растягивая удовольствие, а от того и вкушая горечь, сразу после того, как стражник закончил обход территории, я вышел из дома. Присев, пьяненький, ведь глушил похмелье свое, пробрался в краю двора. Под стенкой прошел далее, вглубь, уже за сам особняк, к черному входу, который, увы, на ночь всегда закрывался, а потому так просто выйти прямо через него, да так, что бы не быть замеченным, услышанным, а хуже того – узнанным своими же лакеями, было невозможно. Шатаясь, я прошел, а вернее сказать прополз, собирая коленями брюк весь, пускай и чрезвычайно тусклый, зеленый цвет низенькой травы, уславшей вес двор, прямо к небольшому сарайчику на краю территории. В том самом сарайчике, наспех возведенном из старых дубовых досок, оставшихся еще с тех пор, как ремонтировалась конюшня, проживал Тарун. Эта хлипкая конструкция, если такое выражение, конечно, не оскорбляет всех мировых архитекторов, выделялась на фоне прочих сооружений, построенных преимущественно из кирпича, еще и тем, что от неё несло порохом, объедками, и, предположительно, навозом. Знал ли я, как хозяин дома, об этом? Разумеется, но вот было ли мне до этого дело? Очевидно что нет. Пущай даже этот убойный аромат доходил и до окон особняка, в том числе и на кухне, я был заинтересован совсем уж другими делами, то сплетнями, то гадалками, то алкогольными излишествами и прочей греховной ересью.
Вход в сарай был забросан различным хламом: под самой дверью валялась небольших размеров пила, чуть дальше с верстака уныло свисали рабочие перчатки, а прямо за рабочим столом располагалось несколько бочек, до верху забитых порохом. Изнутри же доносились отчетливые звуки старательной работы Таруна. Небольшие ножки постоянно бегали, ярко демонстрируя странную, даже кривую, манеру походки. Подчас можно было услышать мелодию игры пилы по дереву, а еще реже – ритм ударов молотком. Оперевшись на стол, я приподнялся, а после проковылял в сторону бочек, а пред тем, закинул широкую доску на дверь как замок. Я повернул на бок одну из бочек, прокатил её через всю поверхность верстака, отстукивая по каждой досочке, каждому брошенному инструменту звонкими ударами, а после скинул на пол. Бочка та, разумеется, проломилась от тупого удара о землю, а порох из нее высыпался вслед за хрустом древесины.
Схватившись за вторую бочку, я услышал панические стуки изнутри, попытки открыть дверь, а спустя время – и выломать стену. Все тщетно. Доска, повешенная на дверь, а вместе с тем и бочка, не давали ей открыться. Торопливо, громко кашляя и щурясь от того, что порошок попадал мне в нос, рот и глаза, я рассыпал порох вокруг сарая, обильно удобрив им все щели, которые хоть в какой-то мере могли послужить выходом из здания.
Слегка отойдя и выдохнув с ухмылкой, но и с огромным трудом, чуть ли не надорвавшись, я выпустил из своих рук легкую искру, что начала неотвратимое. Тарун погиб в тот же миг, когда прозвучал взрыв, не посмел издать ни писка, чтобы потешить меня. Не желая следовать его примеру, иль быть схваченным за руку своими же собственными слугами, я вернулся в свою комнату через открытое окно на кухне первого этажа.
Моя душевная боль все пуще перерастала в физическую. Обернувшись назад, лишь глянув на догорающие остатки сарая, пламя от которого искажало воздух, создавало в нем миражи с такой же силой, как и в моем сознании, я понял, что мои действия не дали желаемого результата, даже не приблизили меня к нему. С дня смерти Софии я затаил на Таруна сильную обиду, прятал её где-то далеко внутри, не позволяя ей выплескиваться наружу в виде гнева, но и не скрывал появившейся к нему неприязни. Все по той причине, что я винил его в смерти дочери. Этого маленького, голодающего и исхудавшего раба, искреннего в своих мотивах, добродушного, бессильного и безвредного. Как глупо это было с моей стороны... Винить его за любовь, вспыхнувшею в юном сердце в ответ на доброту Софии. А ведь и вправду знал, где-то на уровне под сознания уже давно решил для себя, что виноват в этом я и один лишь я. Но в тот же час надеялся, что разобравшись с Таруном, удалив его из своей жизни, только умертвив несчастного, смогу искупить его вину, успокоить наконец дух Софии... отомстить. А потому и дал волю своему гневу.
И столкнулся с тем, что это убийство, этот тяжкий грех, порочащий само слово Воронов, не помог мне вопреки своей цене. Отнюдь. Поквитавшись с Таруном, у меня уже не осталось причин, возможностей, а главное сил перекладывать вину на кого-либо еще. Все знаки подло, предательски указывали на меня одного. Убитый горем, сжав зубы от боли внутри, двигаясь криво, сперва ели перебирая ногами, а позднее бодренько, немного сгорбившись, наверное от осознания собственной ничтожности, я прошел в свой кабинет. Быстро накинул на себя старое атласное пальто черного цвета, немного мятое, довольно грязное, а монокль и фуражку, смиренно ждущие меня в темноте рабочего стола, отложил в сторону, в выдвижной ящик оного.
Я покинул особняк, пройдя мимо взволнованной взрывом на улице толпы слуг, что в ужасе металась из стороны в сторону, видно ожидая, когда я скажу что делать. Но то меня не интересовало. Я держал курс в центр города, вернее под него. Там я хотел погрузиться в бездну разврата, пьянства и гуляний, видя в ней свое спасенье, желанный свет в конце черной жизненной полосы...
Следующий момент, из тех, что запомнился уж очень хорошо, ярко и во всех деталях – мое похмелье. Проснулся я, дня три спустя, или же два, так толком выяснить не смог, в комнате гостиничного номера, где-то под Михайльградом. Ощущения были не из приятных. Голова раскалывалась, словно внутри кто-то отбивал дробь тяжелыми молотками, а во рту стоял вкус гниющих углей. Тошнота волнами подступала к горлу, но сил подняться с постели не было — тело казалось каменной глыбой, беспомощной и неподвижной. Щурясь от тусклого света свечей, что на столике неподалеку, я пытался вспомнить последовательность действий, которая привела меня к тому результату и состоянию, в котором довелось находиться тогда.
В голове вспыхнула одна сцена, как за одним из множества столов этого подземного царства мною, в час пьянства, была замечена следующая картина. Аккуратно, погрузившись в себя, за столом сидела женщина. Её гибкая фигура, излучающая силу, точно была высечена из мрамора. Кожа на руках, плечах и груди, что оголялись из-под бордового платья, была покрыта узорами шрамов, придавая её облику непокорный, дикий характер. Но её лицо...
Мраморно-бледное, с хищными чертами, будто созданное для того, чтобы околдовывать и пленять. В полумраке, что царил здесь, я не мог в полной мере лицезреть его красоту, но уже был восхищен. Чёрные волнистые волосы спускались на плечи, подчёркивая контраст с карминовым платьем, облегающим стройное тело. Взгляд — острый, в нём читалась вечная тоска и ледяная уверенность, словно она давно знала ответы на все вопросы.
В разгоряченном разуме в миг вспыхнули мысли об измене. Её я уже подавно не боялся, в силу того, что принял, оплакал и похоронил наши с Анной отношения еще в тот момент, как открывал первую бутылку того вечера. Но и шансы свои я полностью осознавал свои шансы. Не то что бы их было много в моем повседневном облике – я казался на десяток лет старше этой дамы и если и мог привлечь, то только состоятельностью, мужественностью и интеллектуальными познаниями – всем тем, что не подходит для простой интрижки. Тогда же, возможностей было еще меньше. Выглядел я не как генерал-дворянин, а как простой уличный пьяница.
Тем не менее в этом кабаке, или его подобии, она среди черни выглядела как птица высокого полета. И я, разумеется, считал, что даже в столь печальном, отвратном состоянии должен иметь контакт лишь с такими пташками. Сидела она за одним столом с младшим Равициным, с тем самым обладателем длинного имени, у которого я давеча побывал на свадьбе. Выглядел он паршиво, но все еще пристойно, высоко и как аристократ, просто не в лучшем своем обличии, куда уж лучше моего, то ли потому что был напросто моложе, то ли потому что так себя не запустил. Все еще будучи достаточно трезвым, дабы не кричать на каждом шагу свое имя и фамилию, однако полно пьяным, что бы возыметь тягу к разговорам на бессвязные обыденные темы, что никак уж не подпадали под понятия светских диалогов, я отодвинул стул и, вопросительно глянув на двух собеседников, уточнил не против ли они, а после уселся, поставил открытую бутылку дорогого вина прямо перед ними.
Этот же сосуд, с ударом соприкоснувшийся с поверхностью стола, думал я, корчась на кровати от головной боли, наверное стало первой причиной интереса двух, назовем их незнакомцами, к неизвестному, непонятному и неизведанному бродяге неопрятного вида. Простой человек не мог нещадно распивать с горла страшно дорогое вино, одна бочка которого стоило как несколько отличных рабов. А поскольку они оба, один уж точно, вторая скорее всего, как кричал мне её внешний вид, являлись аристократами, в винах чуток да разбирались, а название этого сорта давно уж стало именем нарицательным в значении роскошный, непозволительный по цене.
Я поприветствовал господ, но не представился, возжелал остаться анонимным. Наш разговор, под эгидой мой болтовни, обретала ясные очертания, превращалась из пустого монолога пьяницы в конструктивный диалог, где каждый мог выразить свою мысль и выслушать другого. Феодосий-Евстафий, заливаясь дешевым пивом, поведал нам свою историю, начиная с того момента, как он поженился, а пред тем все же удосужился назвать свое имя, вернее напомнить мне его. Женитьба эта вышла на удивление удачно, о чем я и так был в курсе. Брак с богатой внучкой Кореневских, принес роду Равициных невиданное ранее богатство. А конкретно самому Феодосию досталось более прочих. С высоты моего оценочного суждения не назвал бы их, прямая цитата, "несметные богатства", уж такими невообразимыми. Однако, если для меня это не было чем-то особенным, то для молодого Равицина пара лишних апартаментов в его владении означали кардинальные изменения в жизни. И эта роскошь, пуская совсем не значительная объективно, но всесильная в его мировоззрении, скрутила мозги парню. Он, одурманенный деньгами, погнался за большим, и в этой погоне потерял разум. Его супруга, столь же молодая, наивная и беззащитная, не выдержав предательства со стороны мужа, которого считала не иначе как своим единственным лучом солнца, опорой, атлантом, покончила жизнь самоубийством. Этот суицид стал еще одной переломной точкой в жизни Феодосия и всей семьи Равициных, посеял смуту в обыденность дворян. В конце концов, ведомый общественным угнетением, позором и внутренним порицанием, он лишился всего: состояния, положения, власти и уважения, а собственная семья отреклась от Феодосия.
Наш разговор за мгновения ока менял темы, мы перепрыгивали с бытовых проблем до тяжких вопросов из разряда философии, но все же, более остального, я получал удовольствие, некое душевное заполнение от разговоров на тему войны. И сказать мне было что, все же генерал, пусть и не в лучшей форме, да и щепетильно, волнительно было узнать мысль людей высокого полета на эту тематику, сравнить со своей. Так, слово за слово, прошло несколько часов. Госпожа Альбина Белова, в общем как и молодой Равицин, оказалась весьма приятным собеседником, а её любовь к военному искусству совпала с моей. Приходилась она дочерью малозначительному барону, что правил неподалеку от Михайльграда, а работала в армейском штабе в центре самого города. Так же она упомянула, что в течении ближайшего времени к великому сожалению вынуждена покинуть морозную столицу, поехать по важному заданию уже в настоящую столицу, в Роскану.
Как я заметил, несмотря на мой ужаснейший внешний вид, Альбина возымела ко мне некий интерес. Вероятно благодаря моей образованности она нашла идеалы собеседника достаточно привлекательными и занимательными. К концу вечера она пригласила меня в номер. И вот я тут, могу лишь догадываться, предполагать и надеяться на то, что произошло в ночи. Размышляя об этом, я слегка повернул голову и увидел записку на прикроватной тумбочке, а рядом с ней – странный камень.
"Дорогой мой безымянный товарищ. К моему превеликому сожалению, ранним утром я уже вынуждена была покинуть Михайльград, будить тебя не посмела. Тем не менее я не желаю терять такого замечательного собеседника, а по сим, оставляю тебе эту волшебную печать. Тебе стоит лишь отметить ей свое письмо, как оно в тот же час попадет в мои руки, ведь с собой я всегда ношу еще одну такую же. Если ты прочел это и согласен продолжить наше общение, напиши мне.
Альбина Белова"
Я отворил небольшого размера округлый футляр, украшенный златом, инкрустированный синим топазом, а в центре обозначенный голубой эмблемой ворона. Внутри лежала печатка с небольшой ручкой. Узором её был тоже ворон, сидящий на ветви и занесенный в круг. Причем весь этот рисунок был выполнен не абы как, а из различных рун и знаков, выстраивающихся в знакомою людскому глазу форму. Печать, похоже, ни в сургуче, ни в воске, а работала сама, создавая на бумаге необходимое изображение благодаря магии.
Опохмелившись, я вернулся домой, игнорируя все проблемы, панику и расспросы со стороны слуг. Жена же моя, даже не вышла повстречать загулявшего мужа, ровно как и отец. Вернувшись в свой кабинет, я написал первое письмо Альбине.
